978-5-6045409-5-4
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
Культура употребления мухомора была очень важна для шаманских мистерий у населения Таймыра и Западной Сибири, этой теме посвящены многие этнографические исследования. А что в нашей, среднерусской церковно-литературной полосе?
На примере рассказа «Косцы» мы могли наблюдать первую стадию мухоморного опьянения. Скажем несколько слов о второй стадии и «колупнем ногтем» отца Ферапонта из «Братьев Карамазовых». Достоевский не говорит прямо о том, что герой ест мухоморы, но все в его облике и поведении указывает именно на это. Кажется, в русской классической литературе только у Бунина и Достоевского описаны грибные наркоманы. Как известно, Бунин без конца поливал Федора Михайловича, хотя, конечно, по своему мировоззрению и чутью всего этого русского мира был ему бесконечно близок. Рядом с такими отзывами, как «прекрасно, тонко, умно», – «ненавижу, голый король, плохо, раздражает». Можем только гадать, вспоминал ли Бунин, рисуя своих косцов-мухоморщиков, отца Ферапонта. Вот, кстати, его отзыв о «Карамазовых»: «Прочел (перечитал, конечно) второй том “Бр. Карамазовых”. Удивительно умен, ловок – и то и дело до крайней глупости неправдоподобная чепуха».
Итак, к слову о галлюциногенных мухоморах хочется вспомнить юродствующего отшельника, старца отца Ферапонта, которого посещают разнообразные видения: он общается с неким Святодухом, прилетающим к нему в виде птичек, замечает чертей, прячущихся в карманах или под рясами у монахов. И это на фоне широкого употребления грибов. Ферапонт – постник, ест только «по два фунта хлеба в три дня»: «…четыре фунта хлеба, вместе с воскресною просвиркой… составляли все его недельное пропитание». Четыре фунта – это примерно 1800 граммов. Разделить на семь – около 270 граммов в день, практически блокадная норма рабочего. Ферапонт сам говорит, что догоняется грибами, вполне возможно, той же «курятиной».
Ферапонт все грибы называет «хруздями». Учитывая его способность разговаривать с деревьями (старый вяз, который тянет к нему руки-ветки) и птицами, видеть и даже ловить чертей за хвост, можно предположить, что речь идет и о мухоморах. Монашек: «…что у нас хлеба на два дня, то у вас на всю седмицу идет. Воистину дивно таковое великое воздержание ваше.
– А грузди? – спросил вдруг отец Ферапонт, произнося букву г придыхательно, почти как хер.
– Грузди? – переспросил удивленный монашек.
– То-то. Я-то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес, и там груздем проживу…
‹…›
– А чертей у тех видел? – спросил отец Ферапонт.
– У кого же у тех? – робко осведомился монашек.
– Я к игумену прошлого года во святую пятидесятницу восходил, а с тех пор и не был. Видел, у которого на персях сидит, под рясу прячется, токмо рожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня-то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит.
– Вы… видите? – осведомился монашек.
– Говорю – вижу, наскрозь вижу. Как стал от игумена выходить, смотрю – один за дверь от меня прячется, да матерой такой, аршина в полтора али больше росту, хвостище же толстый, бурый, длинный, да концом хвоста в щель дверную и попади, а я не будь глуп, дверь-то вдруг и прихлопнул, да хвост-то ему и защемил. Как завизжит, начал биться, а я его крестным знамением, да трижды – и закрестил. Тут и подох, как паук давленный. Теперь надоть быть погнил в углу-то, смердит, а они-то не видят, не чухают. ‹…›
– Страшные словеса ваши! А что, великий и блаженный отче… правда ли, про вас великая слава идет, даже до отдаленных земель, будто со святым духом беспрерывное общение имеете?
– Слетает. Бывает.
– Как же слетает? В каком же виде?
– Птицею.
– Святый Дух в виде голубине?
– То Святый Дух, а то Святодух. Святодух иное, тот может и другою птицею снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а ино и синицею.
– Как же вы узнаете его от синицы-то?
– Говорит.
– Как же говорит, каким языком?
– Человечьим».
Этот говорящий Святодух, являющийся в виде разных птичек, – придумка, плод воображения самого Ферапонта, он «иное», не имеет отношения к христианскому Святому Духу и вполне тянет вместе с чертями на мухоморную галлюцинацию. Именно вторая стадия мухоморного опьянения характеризуется появлением разнообразных духов, с которыми мухоморщик ведет беседу.
Как говорилось выше, яркий признак того, что человек регулярно употребляет мухоморы, – вытаращенные глаза, кажется, готовые выскочить из орбит. Это находим и у Ферапонта (чуть ли не главная черта его внешности): «Глаза его были серые, большие, светящиеся, но чрезвычайно вылупившиеся, что даже поражало».
Мухомор явно подогревает религиозный экстаз этого мракобеса-обскурантиста, нападающего на монахов. Известно, что характер мухоморных видений зависит от темперамента наркомана-мухоморщика и культурной среды, в которой он сформировался как личность. Чукчи считали, что злому человеку нельзя есть мухоморы, ничего хорошего он не «увидит». Под мухомором представители северных народов, как правило, общаются с духами, олицетворяющими силы природы, в частности с духом-мухомором, который требует почтения к себе и окружающей природе; люди христианской веры во время «прихода» чаще всего видят чертей и геенну огненную. Русский ученый Степан Петрович Крашенников в книге «Описание земли Камчатки» так показывает «мухоморное» покаяние христианина (до того как был открыт морской путь на Камчатку, облегчивший ввоз на полуостров алкоголя, русские служилые люди заменяли водку мухоморами): «Другому из тамошних жителей показался ад и ужасная огненная пропасть, в которую надлежало быть низвержену; чего ради по приказу мухомора принужден он был пасть на колени и исповедовать грехи свои, сколько мог вспомнить. Товарищи его, которых в ясашной избе, где пьяный приносил покаяние, было весьма много, слушали того с великим удовольствием; а ему казалось, что он в тайне перед Богом кается о грехах своих».
Вот такая православно-шаманская практика происходит в «Братьях Карамазовых». К северному охотнику приходит дух-мухомор, к Ферапонту – «иное», и имя ему Святодух. Этот совершенно языческий Святодух слетает к Ферапонту вещей птицей. Отшельник Достоевского близок бунинским косцам своей нутряной первобытной связью с землей, с природой. От этих образов веет древней, дохристианской Русью.
Продолжая разговор о рязанских мужиках, поедающих мухоморы на орловских покосах, отметим их грамотное обращение с грибом. Кажется, они соблюдают правильную дозу. Видимо, это люди добрые, спокойные, на религии не замороченные. «Хруздь-курятина» помогает им выполнять тяжелую работу и поддерживает в веселом, песенном настроении. Хотя можно предположить, что наступает следующая, более жесткая стадия опьянения, и вдруг кто-то из косцов начинает таращить глаза и разговаривать с писателем-мухомором на лошадке.
В данный момент (август 2020 года) на «Авито» висит объявление о продаже контейнера сушеных орловских мухоморов: «Мухомор красный, целые грибы. Собран в экологически чистых лесах Орловской области, вдали от дорог и человеческого жилья, два дня провялен на воздухе и высушен до звона при температуре 30 градусов». Продавец Алексей пишет, что мухомор вылечит от нервов, сердца, ангины, дерматита, рака, грибка. Цена 500 рублей за 10 г. Так что при желании можно вжиться в рассказ Бунина «Косцы», прочитать в мухоморном формате.
Добавим, что употребление грибов как способ времяпровождения, как образ жизни отразилось в орловском фольклоре. В собрании сказок Орловской губернии Иосифа Калинникова (1890–1934) в сказке «Незнайка» братья, вместо того чтобы воевать с врагом, напавшим на «царство», сидят в лесу и «жарят опенки». В сказке война случается три раза. Три раза братья уходят в лес, пока Незнайка воюет, едят грибы и больше ничего не делают.
Анализируя рассказ «Косцы», стоит вспомнить историю с отравлением беленой, с которой мы начали весь этот разговор. Итак, в детстве Иван Бунин чуть не умер от белены. Вера Николаевна Муромцева-Бунина (жена писателя) пишет, что «пастушата» учили Ваню и его сестру Машу «есть разные травы» и однажды предложили попробовать белены. Спасла ребенка няня – отпоила парным молоком[34 - Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина. Париж, 1958.В автобиографической заметке Бунин писал, что с семи лет все свободное от учения время проводил в ближайших от усадьбы деревушках, «у наших бывших крепостных», «порой я по целым дням стерег с ними скотину».].
Скорее всего, как мне представляется, пастушки показали барчуку и его сестре Маше белену и сказали, что она лечит ушибы и зубную боль, но как именно – не уточнили; юные Бунины решили попробовать растение и отравились.
Лечение беленой, как и мухоморами, описано Поповым. Белену он называет «героическим» народным средством: ее ядовитые семена вводятся в дупло больного зуба, их сыплют на горячую сковородку или горячий кирпич и вдыхают дым[35 - Попов Г. И. Русская народно-бытовая медицина. С. 315.].
Я вижу дело так. У крестьянского мальчика разболелся зуб, напала на него крикса. Бабка положила в медный чайник горячие угли, на них насыпала сухие листья и семена белены, струйку дыма из носика направила ребенку на больной зуб. Дым белены оказал обезболивающее действие. Или так: крестьянский мальчик упал, сильно ушибся, бабка натерла больное место настойкой из белены, и все прошло. Или так: у дедушки болело колено, он сильно хромал, бабка сделала ему примочку из белены, и тоже все прошло. У Вани Бунина как раз болел зуб. Он услышал разговор ребятишек о волшебных свойствах белены, возможно, кто-то из них собирал ее для бабушки. Не вникнув в суть дела, барчук нарвал белены, отошел в сторонку и стал ее жевать; Маша туда же. Оба отравились и чуть не умерли.
Тут налицо ядовитое лекарственное растение, которое, как и мухомор, использовалось в народной медицине в виде настоев, экстрактов, порошков – естественно, в малых дозах. Настойку, масло применяли для натираний как болеутоляющее (ревматизм, подагра, ушибы), сухие листья, семена – для окуривания (кроме зубной боли еще и астма). Вообще, Орловская губерния, в которой рос Бунин, славилась оригинальными методами народной медицины. У Попова описаны орловские навозные ванны «для детей»: «Навоз кладут в кадушку и заливают кипятком. Когда вода несколько остынет, сажают ребенка и накрывают его свитой с головой»[36 - Попов Г. И. Русская народно-бытовая медицина. С. 283.]. Не отстает и моя новгородская: «При ломоте поясницы или ног кладут в горшок сушеного конского кала, зажигают его и садят больного на горшок, прикрывая чем-нибудь, а голову оставляя наружу. По мере сгорания кала подкладывают и держат больного на этом подкуривании часа два»[37 - Там же.]. (Надо попробовать – от сидения за компьютером постоянная ломота в пояснице.)
В рассказе «Косцы» барин становится свидетелем того, как «народ» употребляет опаснейший ядовитый гриб. Он «ужасается», но при этом видит, что крестьянину ничего не делается, вреда никакого нет. Мужик тесно связан с природой, с родной землей, которая не может ему навредить, даже ядовитые грибы приносят ему только пользу. Эта очень важная для Бунина тема мистической, волшебной связи мужика с землей берет свое начало в детстве писателя: он от белены чуть не умер, а крестьянским ребятишкам – ничего. Мне кажется, что, работая над «Косцами», Бунин мог вспоминать свое раннее детство, жизнь в деревне, общение с крестьянскими детьми и страшную историю отравления беленой.
Есть еще одно предположение насчет того, каким образом Бунин мог в детстве отравиться беленой. Возможно, крестьянские дети употребляли ее для наркотического опьянения – примерно как в девяностые ребята нюхали клей «Момент» – и предложили ее попробовать барчуку именно как наркотик. В автобиографической книге «Жизнь Арсеньева» (написана в эмиграции после «Косцов») лирический герой вспоминает, как в детстве с сестрой «обдолбался» беленой: «А под амбарами оказались кусты белены, которой мы с Олей однажды наелись так, что нас отпаивали парным молоком: уж очень дивно звенела у нас голова, а в душе и теле было не только желанье, но и чувство полной возможности подняться на воздух и полететь куда угодно». Похоже, автор «Косцов» только для приличия «ужаснулся» мухоморам на страницах своего рассказа. Да он с детства прекрасно знал, какие ощущения могут вызывать ядовитые растения.
Вот отчасти автобиографическое стихотворение Бунина «Дурман». Довольно мощное описание наркотического «прихода», и у кого – у ребенка!
Дурману девочка наелась.
Тошнит, головка разболелась,
Пылают щечки, клонит в сон,
Но сердцу сладко, сладко, сладко:
Все непонятно, все загадка,
Какой-то звон со всех сторон:
Не видя, видит взор иное,
Чудесное и неземное,
Не слыша, ясно ловит слух
Восторг гармонии небесной —
И невесомой, бестелесной
Ее домой довел пастух.
Наутро гробик сколотили.
Над ним попели, покадили,
Мать порыдала… И отец
Прикрыл его тесовой крышкой
И на погост отнес под мышкой…
Ужели сказочке конец?[38 - Цит. по: Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина. Париж, 1958.]
* * *
Бунин смачно описывает, как косцы утоляли жажду: «…они пили из деревянных жбанов родниковую воду, – так долго, так сладко, как пьют только звери, да хорошие, здоровые русские батраки…» Если бы не было мухоморного ужина, внимание читателя не цеплялось бы за это сравнение со зверем. А так вспоминается рассказ «Игнат», где под действием «дурмана» на наших глазах происходит превращение в зверя этого поначалу вроде как спокойного, тихого, в каком-то смысле даже деликатного и тонко чувствующего деревенского мужика. Бунин награждает его способностью «по-бунински» испытывать «чувства»: его «волнует» именно что Любкина красота (не просто – большая грудь), «все чувства его были обострены, ветер особенно волновал их, – он был сладок, хотелось глотать его всей грудью», он «слышал только дурманящий сладкий запах духов и еще более дурманящий запах волос, гвоздичной помады, шерстяного платья, пропотевшего под мышками». То есть поначалу Игнат на зверя никак не тянет. Даже его животная связь с нищей дурочкой-алкоголичкой Фионой вписывается в бунинский формат страданий влюбленного аристократа – ну, «не совладал с собой». Так барчук Митя «не совладал», когда сошелся с крестьянкой Аленкой («Митина любовь»)[39 - Бунин часто наделяет своих «мужиков» «аристократической» способностью тонко чувствовать, в то время как господа у него могут вести себя как существа примитивной организации: «Мне кажется, что быт и душа русских дворян те же, что и у мужика; все различие обусловливается лишь материальным превосходством». «На фоне романа я стремлюсь дать художественное изображение развития дворянства в связи с мужиком и при малом различии в их психике», – писал Бунин в статье о «Суходоле».]. Игнат превращается в зверюгу, этакого волколака, постепенно – как в фильмах про оборотней. В кино у героя сначала когти вырастают, потом шерсть появляется, потом он раскрывает пасть и страшно воет. Бунинский герой от «несчастной любви» запивает и сначала так бьет своим пастушеским хлыстом коров, что у них на боках «вздуваются рубцы» (читатель вздрогнул первый раз и заподозрил неладное), потом душит ребенка ради денег на водку, потом зарубает топором купца и, видимо, изменницу-жену (тут концовка открыта, читатель может сам решить, сколько оказалось трупов).
Прочитав рассказ «Игнат», начинаешь с подозрением относиться к любому бунинскому мужику – под действием «дурмана» он может превратиться в зверя.
Блаженный бросил в икону камнем, который отбил краску. Схватили юродивого, стали бить его, а он кричит обидчикам: «Поскребите ее, поскребите!» Остановились, стали разглядывать икону. А под ликом Богородицы – второй слой. Черным по красному изображены черти и дьявол.
Житие Василия Блаженного
В своей французской эмиграции Бунин пишет рассказ «Лапти» про мужика, который гибнет, пытаясь спасти барчука. В добром Нефедушке нет ничего сатанинского, но есть второй слой, там – опасность. Кажется, снова «дурман». Сейчас поскребем.
В связи с этим Нефедом хочется вообще поговорить об образе «мужика» в русской литературе, особенно – в литературе Серебряного века. Мы ведь знаем, что литература – как деревенский коврик, сотканный из разноцветных и разнокалиберных ниток и полосок ткани: одно крепко держит другое, нет ничего отдельного, даже самые оригинальные части коврика – засушенные травы, например, – крепко вплетены в общую основу, и рассматривать писателя и его художественный мир, ставя особняком, без оглядки на «братьев по литературе», – дело непродуктивное. В нашей литературе образ «странного» мужика возникает как у Бунина, так и у Гумилева, у Андрея Белого. Его отцы населяют художественные миры Чехова и Тургенева, деды задаются вопросом «Доедет колесо или не доедет?» у Гоголя, прадед радуется заячьему тулупчику у Пушкина. Вот краткое содержание «Лаптей».
Зимой в непогоду в хуторском доме заболел ребенок. За доктором послать невозможно – тридцать верст, вьюга. Ребенок в бреду просит какие-то красные лапти, мать в отчаянии. Нефед говорит барыне, что надо добывать эти лапти, раз «душа желает». Он принимает решение пойти в Новоселки за шесть верст, купить там лапти и покрасить их фуксином. Шесть верст – это примерно шесть с половиной километров, где-то восемь тысяч шагов. Фуксин – один из первых синтетических красителей, дающий ярко-красный цвет, получен в 1856 году химиком Натансоном. Барыня хочет отговорить верного слугу идти в бурю, но он верит, что красные лапти спасут дитя. Нефед «натянул зипун поверх полушубка, туго подпоясался старой подпояской, взял в руки кнут и вышел вон, пошел, утопая по сугробам, через двор, выбрался за ворота и потонул в белом, куда-то бешено несущемся степном море». На следующий день Нефеда нашли замерзшим в двух шагах от «жилья», у него за пазухой «лежали новенькие ребячьи лапти и пузырек с фуксином».
Мне, как жительнице хуторского дома, ясно виден «второй слой» этой адописной иконы. Тут не так все просто. Вовсе не буря сама по себе сгубила Нефеда.
– Для мила дружка семь верст не околица, – заговорил князь Василий, как всегда, быстро, самоуверенно и фамильярно.
Л. Н. Толстой. Война и мир
Я живу в новгородской деревне Бобылево, ближайший торговый центр у нас в поселке Кулотино, идти как раз шесть с половиной километров по щербатой асфальтовой дороге. Это основная, главная дорога, по ней в кулотинские магазины ходят, ездят на велосипеде, мотоцикле, автомобиле. По этой дороге ходили дети в школу в любую непогоду (не мои, местные). Деревенский житель может с закрытыми глазами пройти шесть верст по своей главной дороге – дороге к «Дикси» и «Пятерочке». Как же Нефед, деревенский мужик, мог погибнуть на своей главной дороге – пути из торгового центра? Туда дошел, а обратно – нет, утонул в снегах… Туда и обратно – тринадцать километров. С перерывом – остановками в отапливаемых лавках, где продаются лапти и фуксин (или в одной они лавке продавались). Да, была буря. Но туда-то дошел!
Однажды в нашем Окуловском районе случился сильный снегопад. Мне надо было ехать в Петербург, таксист должен был довезти меня до железнодорожного вокзала. Он свободно проехал по боровичской трассе, а на нашу проселочную даже повернуть не смог – так засыпало. Мне звонили диспетчеры, все волновались, просили как-нибудь добраться до трассы, это около четырех километров. Я была одна с трехлетней Маней. Посадила ее, закутанную, на санки и пошла, именно что утопая в снегах. Бури, конечно, не было, но снег валил. Я довольно быстро добралась до трассы и смело могу сказать, что шла бы еще и еще, не так уж это и сложно. А что говорить о деревенском мужике? Который был без Мани и отвечал только за себя. Таксист хранил санки в гараже до нашего возвращения, у меня осталось приятное воспоминание о нашем приключении, и я совершенно не понимаю, как Нефед в трезвом уме мог погибнуть на главной своей дороге, ведь понятно, что он, слуга в хуторском доме, должен был постоянно по ней ходить или ездить в торговые лавки Новоселок – для своих и господских нужд – и знал ее прекрасно. Даже в дикую бурю и вьюгу нельзя ошибиться – ну куча же примет: рощи, отдельные деревья, пространства полей. В рассказе говорится, что вокруг хуторского дома раскинулись поля. Поля всегда ограничены хоть какой-нибудь растительностью.
Зато я понимаю, как Нефед мог погибнуть в нетрезвом уме. Иван Алексеевич Бунин не хотел показать своего героя пьяницей, он описывает его как человека твердого, спокойного, рассудительного, который принимает «трезвое», взвешенное решение идти добывать волшебную вещь, способную спасти ребенка:
«Еще подумал.
– Нет, пойду. Ничего, пойду. Доехать не доедешь, а пешком, может, ничего. Она будет мне в зад, пыль-то…
И, притворив дверь, ушел».
Это «притворив дверь» говорит о том, что Нефед принимает решение в трезвом уме: подвыпивший человек оставит щель или шарахнет дверью. Вопрос: где, в какой момент он выпил?
Скорее всего, уже на кухне – а как иначе объяснить, что, решив идти в Новоселки пешком, он берет в руки кнут? Пешеходу кнут не нужен. «…Взял в руки кнут и вышел вон, пошел, утопая по сугробам…»
Нефеда не было, вечером решили, что он ночевать остался и надо ждать его завтра не раньше обеда. Опять не понимаю – почему не раньше обеда? Идти шесть с половиной километров мужику, ну даже если в бурю… Или заподозрили, что в Новоселках выпьет и потому задержится?
У кого Нефед мог остаться ночевать? Да у кого угодно: у кума, брата, свата. Возможно, с кем-то из них решил выпить на посошок, заговорился, может, даже решил остаться до утра, но в совсем уже нетрезвом уме вспомнил больного ребенка, с особенной силой представились ему «грозовые видения» невинной страдающей души, «желающей» красные лапти, которые вот, уже здесь, за пазухой, нужно только покрасить, и пошел домой, как его брат и кум ни отговаривали: «Нефедушка, трам-тарарам, завтра пойдешь, давай споем!» Кстати, красивую фильму можно было бы сделать про доброго бедного Нефедушку с эпизодами этих «грозовых видений».
Бунин пишет, что за пазухой у мертвого Нефеда лежали лапти и пузырек с фуксином. Мне кажется, он умолчал о бутылке в кармане зипуна – ее туда, скорее всего, кум засунул.
Скажем пару слов об этих Новоселках, в которые Бунин отправляет своего Нефеда. Возможно, имеется в виду деревня Мценского уезда Орловской губернии, где в усадьбе Новоселки родился Афанасий Фет. У Фета есть прекрасное стихотворение, которое перекликается с рассказом «Лапти» образом ребенка и снежной бурей:
Кот поет, глаза прищуря,
Мальчик дремлет на ковре,
На дворе играет буря,
Ветер свищет на дворе.
«Полно тут тебе валяться,
Спрячь игрушки да вставай!
Подойди ко мне прощаться,
Да и спать себе ступай».
Мальчик встал. А кот глазами
Поводил и все поет;
В окна снег валит клоками,
Буря свищет у ворот.
Будем надеяться, что за смертью Нефеда все же последовало выздоровление барчука, вскоре он смог играть со своими гусарами и лошадками, валяться на ковре, слушая свист бури и уютное мурлыканье Васьки.
Нефед символизирует прекрасную душу русского народа. Он не просто прислуга – он защита и опора: в трудную минуту, рискуя своей жизнью, готов прийти господам на помощь. Из своего прекрасного французского эмигрантского далека Иван Алексеевич смотрит на «русского мужика» как на христианина, богатыря, защитника. Для писателя это исчезнувший в буре революции символ великой страны, которой больше нет. Похоже, главный посыл Бунина в «Лаптях» таков: все было хорошо, народ был опорой господам, господа любили народ, вон какая ласковая барыня, беспокоится за друга Нефедушку, не надо было лезть большевикам в эти чистые, святые, веками устоявшиеся патриархальные отношения и преступно рвать крепкую, почти семейную межклассовую связь.
Теперь хочется обратить особенное внимание на веру Нефеда в волшебство, знаковую для образа «мужика» Серебряного века. (Хронология Серебряного века остается спорной. Мне кажется, что «мужицкие» рассказы Бунина, написанные в 20-е годы, все еще можно отнести к этому периоду русской литературы.) Я готова поверить Ивану Алексеевичу на слово, согласиться с тем, что его лирический «мужик» находится в кровном родстве с лирическим «барином». При этом не могу не отметить его очевидные родственные связи с мужиками Андрея Белого и Гумилева. Нефед, как и «мужики» из романа «Серебряный голубь», верит в некую «дивную тайну», обещающую спасение. На деле эта «тайна» оборачивается «ужасом», смертью.
Деревенские сектанты, «холуби», в белых рубахах ждут второе пришествие Христа, их чинное сладостное моление превращается в сатанинский шабаш, сектантский заправила столяр Кудеяров с бело-солнечным ликом превращается в беса, из его груди вылезает голубок-кровопийца с ястребиной головкой. Во время «радения» Кудеяров приговаривает бредовые слова: «Сусе, сусе, стригусе: бомбарцы… Господи, помилуй». Владимир Соловьев писал о дыромоляях – сектантах, живущих в дремучих уральских лесах: «…просверлив в каком-нибудь темном углу в стене избы дыру средней величины, эти люди прикладывали к ней губы и много раз настойчиво повторяли: “Изба моя, дыра моя, спаси меня!”». На Андрея Белого дырники тоже производили впечатление – он писал о них в своей статье о Сологубе. В русской литературе рубежа XIX и XX веков народная вера в нечто волшебное (дыра, изба, Энгельс, голубь, лапти, Маркс и проч.), способное «спасти душу», принести избавление, стоит рядом с бредом, безумием, смертью, катастрофой. «Мужицкая» приверженность некоей тайне, потусторонней истине и сопутствующая этому особому древнему, дремучему знанию разрушительная сила отмечены в стихотворении Гумилева «Мужик» 1916 года:
В чащах, в болотах огромных,
У оловянной реки,
В срубах мохнатых и темных
Странные есть мужики.
Выйдет такой в бездорожье,
Где разбежался ковыль,
Слушает крики Стрибожьи,
Чуя старинную быль.
Понятно, что так в занесенной снегом степи слышал и чуял все эти потусторонние крики и зовы пушкинский Пугачев. Вот он внемлет какому-то своему Стрибогу (чуть не сказала: «Святодуху») и затем идет на пару с условным колдуном Распутиным разрушать столицу:
Вот уже он и с котомкой,
Путь оглашая лесной
Песней протяжной, негромкой,
Но озорной, озорной.
Путь этот – светы и мраки,
Посвист, разбойный в полях,
Ссоры, кровавые драки
В страшных, как сны, кабаках.
В гордую нашу столицу
Входит он – Боже спаси! —
Обворожает царицу
Необозримой Руси…
Русские поэты и их «интеллигентные», «образованные» герои как завороженные пытаются заглянуть в мир «странного мужика» с его волшебными дырами и «холубями», они наклоняются над этим бурлящим котлом с колдовским зельем, но вместо пророческих видений им открывается мрачная бездна, тянет «испарениями шарового ужаса» (Андрей Белый).
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом