Айяд Ахтар "Элегии родины"

grade 4,6 - Рейтинг книги по мнению 10+ читателей Рунета

Семейная драма и социальное эссе о людях, ищущих свое место в стране, которую они зовут домом. Айяд Ахтар – сын пакистанских мигрантов, родившийся в США. Он, его отец, а также их многочисленные родственники и знакомые учились, работали, заводили друзей, строили планы и вполне чувствовали себя американцами, но в одно несчастное сентябрьское утро все рухнуло. Это история о них: о тех, кто уехал, кто принял христианство, и тех, кто остался самоотверженно бороться со стереотипами. «Иммигрантская сага, не похожая ни на одну другую, уникальная в своей насыщенности, находчивости и интеллектуальности. Это однозначно книга года». – O, The Oprah Magazine «Сама суть этой заряженной, наэлектризованной истории – смеси "Сказок 1001 ночи" и реалити-шоу – в пылком, щемящем описании американцев, в одночасье изгнанных и ставших "чужими"». – Дженнифер Иган, «Манхэттен-Бич» «"Элегии родины" посвящены тем неоднозначным моментам, которые просто не существовали в рамках общественного дискурса после событий одиннадцатого сентября. Автор очень точно нащупал самые больные места, которые остались у нас с тех пор». – New York Times Book Review «Это интимное хитросплетение прозы и мемуаров оголяет разбитое сердце американской мечты, превратившейся в кошмарное реалити-шоу, и очень точно показывает, как мы пришли к тому, к чему пришли, и какой ценой». – Эми М. Хоумс, «Да будем мы прощены»

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-176796-9

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023


Я помню его кабинет в одно из таких воскресных утр. Это была наша ежегодная поездка в северо-западную Флориду для общения с Аванами, одна из тех двух недель, которые наши семьи проводили вместе: они к нам в Висконсин приезжали зимой, а мы в Пенсаколу – весной. В то утро я самозабвенно играл в пятнашки с детьми Аванов – их было четверо, двое сыновей-близнецов и две младших сестры, все рождены в пределах пяти лет, – и я упал на бегу и почувствовал, как что-то проткнуло мне ногу. Посмотрел и увидел тонкий серебристый стебель, торчащий из мякоти сразу под коленной чашечкой. Рыболовный крючок. Я его подтолкнул по изгибу стебля, думая, что смогу вытащить бородку. Вот тут и потекла кровь, плеща и пузырясь. Вскоре ей оказалась покрыта вся голень и лодыжка.

Мать перепугалась, туго перевязала мне ногу кухонным полотенцем, и Анджум отвезла нас обоих к мужу на работу. Я шел между ними, хромая, в длинное простое здание, больше похожее на трейлер для строителей, чем на клинику. Приемная была полна людей. Не меньше сорока человек пришли к Латифу. И почти все черные. Что я лучше всего запомнил в тот день – кроме странного ощущения, как я ничего не чувствовал, когда Латиф скальпелем разрезал мне ногу и вытащил крючок из белого-розового сухожилия, куда он впился, – это его лицо, когда он появился из коридора, еще не зная, что мы приехали. Он выглядел совсем иначе, другой человек. Не мягкий, а собранный, не добродушный, а решительный, его непередаваемая истинная природа стала видимой и устремилась наружу, распирая все углы его массивной фигуры, как будто он – простите эту неуклюжую метафору – закатал рукава своей души, готовясь к настоящей работе всей своей жизни. Даже глаза стали круглее, живее. Было ясно, что здесь он в своей стихии, окруженный теми, кому он нужен, своей истинной родней; средой, к которой принадлежал так, как, я думаю, никогда к нашей.

Декабрь 1982

Советские войска находились в Афганистане уже почти три года. Мне было десять лет. Близнецам Латифа и Анджум было двенадцать, дочерям – девять и семь. Они появились в нашем доме за неделю до рождественских каникул, и я не ожидал увидеть Рамлу, старшую дочь, в хиджабе. Я никогда не видел ни одного из этих строгих головных уборов – ни хиджаба, ни бурки, ни пурды на ком-то из знакомых женщин или девочек. И Анджум, и моя мать иногда надевали свободные дупатты, но я всегда полагал, что эти платки – скорее дань моде, нежели религии. Может быть, поэтому так неожиданно было увидеть лицо Рамлы, туго обрамленное тусклой темно-зеленой материей: настолько резкий и суровый вид он ей придал. Ей это не нравилось, о чем она сообщила мне не единожды за тот приезд. Я всегда считал ее большей «американкой» чем всех ее братьев и сестер, и уж точно больше, чем себя. В декабре того года она приехала в Висконсин, зная тексты большинства песен из «Триллера» Майкла Джексона – и неважно, что этот альбом только что вышел или что отец не позволил бы ей его купить. Она тайно переписала его на ленту у одной подруги дома и повсюду носила эту кассету с собой, всегда готовая сунуть ее в магнитофон и послушать песню-другую, когда отца рядом не было.

Латиф становился строже не только к своим детям, но и к себе. Теперь, когда он не был в хирургическом халате, он стал одеваться в свободную белую джалабию. Для не-пакистанца этот нюанс не был бы заметен. Длинная, свободно развевающаяся роба была арабским убором и свидетельствовала об углубленной преданности вере. Война между Советами и Афганистаном преображала Латифа, проливала новый свет на ту более легкомысленную, чем он, быть может, ожидал, жизнь на западе, более легкомысленную, чем он по собственному ощущению был готов терпеть. Его братья по вере, мусульмане, каждый день погибают в своей битве с империей зла, а он здесь, растит детей, которые жалуются, что в мисках с хлопьями слишком мало маршмеллоу.

Для нас истинным злом Советов был не социализм, как для большинства американцев, но атеизм. Даже наименее религиозные из нас не могли себе представить судьбу более омерзительную, чем покорность людям, утверждающим, будто Бога вообще нет. И если бойцы-моджахеды в Афганистане претворяли в жизнь великий американский миф о требовании свободы или смерти, то делалось это ради служения свободе исключительно религиозной – различие, которое не учел через несколько лет Рональд Рейган, когда превозносил афганских бойцов – прародителей «Талибана» – как борцов за свободу, ставя их на одну доску с Контрас и с другими, кто, по его словам, «морально равен нашим отцам-основателям». На наш взгляд, отцы-основатели нашим святым воинам в подметки не годились. Конечно, эти люди в пышных париках тоже сражались, но не за Бога. Они не хотели платить налоги королю, считали, что он их эксплуатирует, вот и взялись за оружие. Какое же тут благородство? Более уместен был бы будущий пример тех первых отреагировавших, кто пошел во вторую горящую башню, зная, что попытки спасти оказавшихся в западне людей вполне могут закончиться лавиной огня и стали, из которой им будет не выбраться. Вот то, что мы видели в тех афганских бойцах: неколебимая, неизъяснимо благородная воля умереть за нечто, более важное, чем твоя жизнь, твоя свобода и твое счастье.

В первый вечер в тот приезд Аванов ужин был долгий и блестящий. Мать, хотя и была великолепной поварихой, ненавидела кухню – кроме вот этих двух недель в году, когда, напротив, была счастлива проводить там часы в одиночестве (или с Анджум), полностью погрузившись в приготовление трапезы, которую иначе как пиром не назвать. Для первого ужина она приготовила блюдо – напоминание о лахорском прошлом собравшихся за столом взрослых, которым насладились все, – паайу, или жаркое из копыт, которое они в студенческие годы искали у уличных торговцев в Моцанге, в Старом Анаркали, вдоль Джейл-Роуди, даже в районе красных фонарей, где, как утверждал отец, его готовили лучше всего. Готовилось жаркое долго, и в день прибытия гостей мать ставила его булькать на медленном огне с самого рассвета. Когда я видел накануне, как она отмывает короткие козьи ноги, отскребая копыта дочиста, то не мог себе представить, как что-нибудь подобное можно будет в рот взять. Но за ужином, когда все собирались за столом, и отец, и Аваны, и всем было все равно, глупо они выглядят или нет, высасывая костный мозг и пальцами зачерпывая капающую жирную паайу и наан и отправляя их в рот, я поддался любопытству. Богатый вкус, сдобренный знакомыми нотками гвоздики, чеснока, семян кориандра и лаврового листа, был поразителен.

Когда Латиф накладывал себе вторую порцию, они с отцом обменивались новостями о родственниках в Пакистане, бегло болтая на смеси пенджабского с английским, которая и была разговорным языком моих родителей. Именно во время такого разговора о своем брате (его звали Манан), живущем в Пешавере (город вблизи афганской границы), Латиф впервые сказал о своем желании вернуться в Пакистан.

– Они от русских танков и ракет отбиваются пистолетами и винчестерами. Но Манан говорит, что теперь американцы помогают. Дают деньги, дают оружие. Наконец-то. Они понимают, что если Афганистан падет, следующим будет Пакистан. И никому от этого хорошо не будет. По воскресеньям, говорит Манан, американцы выплескиваются из церкви в Пешаваре. Город ими полон. Они открывают лагеря для тренировки джихади – в Свате, в Вазаристане. – Сыновья Латифа, Яхья и Идрис, слушали, затаив дыхание. – Заставляет задуматься, что мы тут делаем, когда дома мы могли бы сделать куда как больше.

– Меня не заставляет, – возразил отец, обгладывая кость.

На Анджум тоже, казалось, речь не произвела никакого впечатления.

– Не понимаю, почему ты все время твердишь о том, сколько работы надо сделать там, – сказала она мужу. – Тут тоже работы хватает.

– Теперь уже недостаточно просто посылать деньги.

– Я не говорю о моджахедах, Латиф.

– Не говоришь. Это я говорю.

– Значит, единственное решение – вернуться?

Голос звучал устало. Ясно было, что это не первый подобный разговор.

Он не ответил. Сидящая рядом дочь Рамла смотрела в тарелку. Анджум обернулась к моим родителям:

– Мы здесь уже двенадцать лет. Не знаю, как для вас, но для нас это будет совсем не то же самое. Это не наша родина, какой она была. – Она снова обернулась к мужу: – Даже ты это говоришь каждый раз, когда мы возвращаемся домой. Как тебе не хватает…

– Кондиционера, Анджум. Кондиционера – только этого мне не хватает.

– Рыбалки, океана…

– В Карачи есть океан.

– Карачи? – резко переспросила Анджум. – Это рядом с Мананом, в Пешаваре?

– В Пешаваре океана нет, – издевательски-вежливо ответил отец. – Это другой конец страны.

Латиф вздохнул, и его тон тут же утратил все оборонительные ноты. Вид у него стал почти беззащитный.

– Чем больше мы здесь живем, тем больше я думаю… во что же я превращаюсь?

– Не только ты, – сказала мать тоном утешителя. Я почувствовал, что она берет его сторону против остальных. – Тут не настоящая наша родина. Сколько бы лет мы тут ни провели, она никогда нам родиной не будет. И это, пожалуй, вызывает у нас чувства, которые вообще вызывать не следовало бы.

– Например, какие? – спросил отец.

– Например, сожаление.

– Ты хочешь сказать, что там, на родине, у людей не бывает сожаления? Я правильно понял?

– Я говорю, что сожалеть можно только о том, чего ты решил не делать. – Ее глаза украдкой глянули на Латифа. Анджум заметила, Латиф смотрел в сторону. – Уезжая, мы оставили на родине много такого, чего уже не можем выбрать или не выбрать. Это иной вид сожаления. Он грустнее и безнадежнее.

– Говори от своего имени, – возразил отец. – Здесь мне очень нравится жить. Нравится так, как никогда не нравилось в Пакистане.

– Сикандер, виски есть и в Лахоре.

Ответ отца был быстр и краток:

– Фатима, не надо, пожалуйста. У нас гости.

Я посмотрел на Латифа – он посмеивался. Родительский обмен колкостями ничего нового собой не представлял: даже я не впервые видел, как Латиф при этом веселится.

– Конечно, и здесь есть приятные моменты, – сказал он, глянув теперь на собственную жену. – Прежде всего свобода – если у тебя есть деньги.

– Здесь деньги иметь не вредно, – заметил отец.

– Не вредно? – переспросил Латиф. – В этой стране быть бедным – преступление. Я вижу, как здесь относятся к черным. Вижу, что им приходится терпеть. И тогда складывается совсем другая картинка здешней жизни.

– Это верно. Если нет денег, то тут нелегко, но здесь ты хотя бы можешь их свободно зарабатывать. Сколько можешь. Сколько хочешь. И без необходимости кого-нибудь для этого обманывать.

– Когда я вижу, что творится с нашими братьями в Афганистане, мне свободы быть богатым недостаточно.

– Дело не только в деньгах, – ответил отец. – Работу, которую я здесь делаю, там, на родине, я бы делать не мог, и ты это знаешь. Там нет нужных лабораторий. Нет нужного менталитета. Там, на родине, если чего нет в книгах, то для людей оно не существует. Нет инстинкта творчества.

Латиф кивнул:

– Но я не занимаюсь научной работой. Единственное, что я делаю хорошего, – это то, что делаю для бедняков в Пенсаколе.

– А как же твои дети? – спросила Анджум с неожиданным напором. Метнула вопрос как камень из пращи.

Латиф выдержал взгляд жены в течение достаточно неловкой секунды, но потом ответил спокойно:

– В Пакистане они будут жить не хуже, чем жили бы здесь. Даже лучше. Меньше сбивающих с толку моментов.

Анджум отвернулась, проводя изнутри языком по поджатым губам.

Младшая дочь Хафса, поклевывая макароны с сыром, которые моя мать для нее сделала, сказала звонко:

– А я люблю Пакистан. Там все с виду одинаковы. Все как мы.

Мои родители засмеялись. Я перевел взгляд на Рамлу. Из-под зеленого головного платка с одной стороны выбился тонкий завиток русых волос. Она сидела, выпрямившись, прижавшись к спинке стула, отодвинувшись от стола. Отец обернулся и к ней:

– А ты как, Рамла, бети? Что ты думаешь? Как тебе жизнь в Пакистане?

У нее лицо наполнилось тревогой, губа задрожала. Девочка беспомощно посмотрела на мать и вдруг взорвалась криком:

– Ненавижу, ненавижу, ненавижу!

Спрыгнув со стула, она унеслась вверх по лестнице.

В последовавшем молчании Анджум послала Латифу гневный взгляд. Он этот взгляд выдержал, потом спокойно встал, шагнул прочь от стола и направился вверх по лестнице за дочерью. Потом, через много лет после того, как Аваны вернулись из Америки в Пешавар, я узнал от матери, что главный повар имения семьи Латифа в Северном Пенджабе был застигнут, когда прижимался ртом к интимным частям этой девочки. Не знаю, когда это раскрылось, хотя подозреваю по тогдашней вспышке Рамлы, что развращение в тот момент уже началось. Что случилось с поваром, я не знаю, хотя вполне могу себе представить, как Латиф ломает ему шею с хрустом сухой веточки.

Джихад

Больше мы их в Америке не видели. Война с Советами той зимой усилилась, и весной 1983-го Латиф, как и обещал, перевез семью в Пешавар. Сперва они жили у его брата, потом обзавелись домом на западной окраине города. США тем летом удвоили свою поддержку афганцам, и Пешавар купался в долларах. Американцы предложили оплатить для Латифа строительство новой клиники от и до – при том условии, что в ней будут также лечить раненых моджахедов из-за границы. Деньги ЦРУ, сказал отец. Латиф получил достаточно, чтобы устроить учреждение, в этих краях невиданное, где мог помогать бедным, лечить раненых моджахедов и обучать санинструкторов для помощи солдатам на поле боя. Но, видимо, эта клиника функционировала не только как медицинский центр. Ходили слухи, что задняя комната второго этажа этого двухэтажного здания из кирпича и бетона служила в Пешаваре главным местом встреч между американской разведкой и лидерами афганских племен, ведущих войну с советскими войсками. Ясно, что Латиф в конце концов делал все, что мог, – только сам не уходил в афганские горы с автоматом, – для битвы с русскими неверными.

Сам он оружия не взял, но его сыновья-близнецы в конце концов это сделали. В восемьдесят девятом, когда – на удивление всему миру – моджахеды взяли верх и советские войска стали уходить из Афганистана. Но битвы не заканчивались на этом: Россия и США продолжали вести войну чужими руками еще три года с различными посредниками, и сыновья Латифа оба вступили в бой под знаменами американцев. Деньги на этот конфликт добывались выращиванием опиума под логистическим руководством американской разведки. Один из близнецов, Идрис, был глубоко вовлечен в производство этого наркотика и к середине девяностых скончался от передоза. Второй, Яхья, делал карьеру в достаточно сложной командной иерархии, сумел создать тесные отношения с полевыми командирами, которые пробились к власти в эпоху «Талибана». Когда мы приезжали в гости в девяностом, Анджум приезжала из Пешавара с нами повидаться, и я ее едва узнал. Прошло всего семь лет, но ее молодость исчезла начисто. Под белой шерстяной шалью, обернутой вокруг тела и почти полностью закрывающей голову, когда-то русые волосы стали полностью седыми, лицо осунулось, глаза запали. С ней были Рамла и Хафса, обе в хиджабах, и эти, вроде бы, процветали. Рамлу приняли в медицинскую школу, и занятия должны были начаться осенью. Хафса, пятнадцатилетняя, очень надеялась на ту же судьбу. Если девочки скучали по Америке, то вслух этого не говорили, хотя ясно было по вопросам Рамлы насчет нового альбома New Kids on the Block и новых серий «Дорогая, я уменьшил детей», что она еще погружена в американские переживания. (Это было до эпохи интернета).

Анджум беспокоилась о своих сыновьях. Она их не узнавала.

Они ушли из колледжа и стали виджилянтами из какого-то малобюджетного фильма – носятся на мотоциклах со штурмовой винтовкой через плечо. И Латиф тоже переменился, сообщила она. Мягкость его превратилась в жесткость, он стал беспощадным. Ее сомнений по поводу их новой жизни он не терпел, он требовал жертвенности, соответствующей обстоятельствам – то есть войне. И то, что она не видела в битве за Афганистан свою личную битву, он считал дефектом ее характера.

Но разве война не окончена? Разве они не победили?

Единственное, что раздражало Латифа больше, чем ее отчаяние по поводу непрестанных боев, говорила Анджум, была ее неспособность понять предполагаемую сложность этой борьбы.

– Что тут сложного? – рассуждала она вслух в тот вечер за чаем со сластями. – Может, все это вообще очень просто. Мужчины любят драки. Они хотят драться. Им нужно драться. Из сложного здесь – это причины, которые они придумывают, чтобы делать то, что им хочется, – то есть продолжать убивать друг друга.

Я помню, что мать выражала ей сочувствие как только могла, но из записи в ее дневнике за этот день видно, что думала она на самом деле больше о себе:

Приходила в гости Анджум. Л. слишком занят Джихадом, он ничего не передавал. Даже привета. Семья в процессе распада, она никогда его не любила. Глупо было бы думать, что со мной было бы иначе, – но всю жизнь поступаешь глупо.

После визита Анджум я слышал, как мать говорила сестрам: она думает, что Анджум оставит Латифа и вернется в Америку. Ошиблась по обоим пунктам: Анджум оставалась с мужем до самой его смерти в девяносто восьмом, а когда после этого попыталась вернуться в Америку, ей предстояло узнать, что это невозможно. Выданное при натурализации гражданство было отозвано.

Крушение идиллии изобилия

Я достаточно долго держал это при себе. С Латифом было вот что.

Когда рухнула советская империя, а вместе с ней пришла к концу ее тайная война с Америкой в Афганистане, США прекратили поддержку своих партнеров в этом регионе. Роберт Гейтс, заместитель директора ЦРУ, впоследствии сознавался, что это была ошибка со стороны Штатов – порвать связь с группами, которые они финансировали все эти годы. Ошибка, приведшая к первому взрыву Северной башни Всемирного торгового центра в 1993-м и в конечном счете – к одиннадцатому сентября. Прямой путь от поддерживаемых американцами моджахедов к Аль-Каиде – об этом все еще мало сказано и мало понято. В каком-то смысле судьба Латифа здесь символична. Как только пересох поток американских денег, Латиф, как и все, зависевшие от этих денег, повернулся на сто восемьдесят. Он не сменил сторону: его верность всегда принадлежала мусульманским повстанцам, сражавшимся с безбожным нашествием Советов, а никак не американцам. Теперь ярость этих повстанцев обернулась против империализма американского. Как произошла эта замена? Не особенно сложно.

Был девяносто первый год, и Джордж Г. У. Буш принял роковое решение вмешаться в дела режима, который США установили и поддерживали почти тридцать лет. После прихода аятоллы к власти в Тегеране американцы еще сильнее поддерживали Саддама Хусейна, чтобы создать слабость на западном фланге Ирана. Иран и Ирак воевали восемь лет, в конце концов Ирак победил в этой американской войне чужими руками – и, естественно, пришла для Америки пора избавиться от своего «друга» в Багдаде.

Оставление Афганистана и первая иракская война ясно дали понять: все слова американцев ничего не значат, все их обещания – ложь. Если ты платишь кровью, чтобы помочь им соблюсти свои интересы, они тебя заваливают деньгами по горло и приглашают в Вашингтон, где твои бурнусы и куфии реют как флаги свободы. Когда ты пытаешься соблюдать свои интересы – тут же твой ислам становится отсталым, неправильным, протестным – и вообще поводом тебя убить. Предупреждения об американском влиянии не несли ничего нового для мусульман Леванта и его восточных соседей, и некоторые давно уже настаивали на сопротивлении, насильственном или нет. Для многих других первая Война в Заливе была моментом истины и влила свежую кровь в старое утверждение, что доброжелательность Запада – хищная, и что вестернизация будет стоить мусульманам их земель, их веры и их жизни. Усама бен Ладен был всего лишь самым яростным, самым пристрастным выразителем этих взглядов, которые имели (и продолжают иметь) глубокую поддержку в значительной части мусульманского мира. Характерный штрих: над головами пациентов, ежедневно толпившихся в приемной пешаварской клиники Латифа, висела в рамке фотография священной мечети в Мекке, а рядом с ней – портрет бен Ладена.

Откуда я это знаю? По «Си-Эн-Эн» видел.

В конце июня девяносто восьмого мой отец ехал домой с медицинской конференции в Ки-Уэст. У него была пересадка в Атланте, и надо было убить некоторое время перед рейсом в Милуоки. Устроившись в баре возле своего выхода, он глянул на экран и был поражен именно так, как вы можете себе представить, когда увидел фамилию и портрет своего близкого друга и товарища по медицинской школе. Бегущая строка сообщала: «убиты шпионы террористов». Отец попросил бармена включить звук. Потом вынул телефон и позвонил домой матери. А потом позвонил мне.

Репортаж сообщал, что двое братьев, предположительно шпионивших в пользу некоторой мусульманской террористической сети – ее еще не начали называть выбранным ею именем Аль-Каида, – убиты в двух рейдах, из-за которых возникли дипломатические осложнения с Пакистаном. Было неясно, кто осуществил эти так называемые рейды, которые, как отцу еще предстояло узнать, состояли просто в том, что Латиф и Манан, оставшиеся в это майское утро у себя дома, получили каждый пулю в висок. (По словам отца, в Пакистане широко разошлись слухи, что это излюбленный способ ЦРУ для местных политических убийств). В репортаже «Си-Эн-Эн» показывали неприметное двухэтажное здание клиники, а еще – выцветшие горохового цвета стены приемной, полной пешаварских бедняков – в основном женщин с детьми. Камера задержалась на портрете бен Ладена. Для «Си-Эн-Эн» это явно была ударная деталь, подводящая к общему смыслу репортажа: орды невежественных темнокожих бедняков стекаются к злобному манипулятору, обращающему их гнев против сил свободы и надежды.

Что Латиф был американским гражданином, в репортаже упоминать не стали.

Мать обезумела от горя. Она слегла и несколько дней не выходила из своей комнаты. Отец встревожился и просил меня приехать домой. Я послушался, но мое присутствие ее никак не утешило. Она не хотела утешаться. Возникновение нарастающего антиамериканизма матери я отношу к этому лету, к тому лету, когда в ответ на нападения на два посольства США в восточной Африке Билл Клинтон разбомбил фармацевтическую фабрику в Судане. Когда мать – сама врач, выученный в третьем мире, – узнала, что на этой фабрике делались все до последней унции противотуберкулезные медикаменты Судана, она особенно вскипела. Она и без того уже презирала Клинтона за шашни с Моникой Левински, а налет на фабрику случился через три дня после катастрофического обращения Клинтона, когда он признался, что про этот свой роман все время врал. Мать в этой последовательности событий увидела убийственный цинизм: американский президент, подвергшийся политической осаде, отвлекает внимание страны, убивая мусульман.

В последние недели того августа она писала в дневнике об Америке как о чужой стране, стране, которую она не узнает и которая ей не нравится. Они писала с горечью, даже со злостью, и когда писать об этом стало ей мало, она взяла телефон и выгрузила все это на меня:

– Не понимает, что такое «сейчас». Это что еще за чушь?

– Он не совсем так сказал.

– Он именно так и сказал.

– Он имел в виду, что говорил о настоящем времени. Формально говоря, в тот момент, когда он произносил эти слова, он не находился с ней в отношениях.

– Я не идиотка. Я знаю, что он имел в виду.

– Я же и не намекал, что ты идиотка, мам.

– Юридическая чушь!

– Но он же юрист. Они оба юристы.

– С этим толстым носом и толстой женой!

– Не совсем понимаю, какое это имеет отношение…

– Клинтон – лжец. Врать насчет того, совал ли он свою сигару туда, где ей не место, – это одно дело. А убивать людей по всему миру, лишь бы отвлечь людей от своего вранья, – совсем другое.

– Я не знаю, это ли он делает…

– Он делает именно это!

– Мам, они взрывали наши посольства.

– А они взялись вот так ниоткуда, да? Когда ты людей прижимаешь, прижимаешь, пользуешься их добротой и надеждой, используешь их как орудия и потом выкидываешь, чего тебе ждать? Что они тебе будут розы посылать?

– Это одна точка зрения.

– А какова другая?

– Это политика. Тут друзей нет, тут все используют друг друга.

– Что ты хочешь сказать конкретно?

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом