Сергей Лебедев "Титан"

Когда совершено зло, но живые молчат, начинают говорить мертвые – как в завязке “Гамлета”, когда принцу является на крепостной стене дух отравленного отца. Потусторонний мир, что стучится в посюсторонний, игры призраков – они есть голос нечистой совести минувших поколений. “Титан”, первый сборник рассказов Сергея Лебедева – это 11 историй, различных по времени и месту действия, но объединенных мистической топографией, в которой неупокоенное прошлое, злое наследие тоталитарных режимов, всегда рядом, за тонкой гранью, и пытается свидетельствовать голосами вещей, мест, зверей и людей, взыскуя воздаяния и справедливости. Книга содержит нецензурную брань

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-152197-4

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023

И Косоротов отправлялся бродить среди прямоугольных глыб, сваленных у мастерской. Слоистого мрамора, сизо-серого, как просоленное сало. Черного лабрадорита, мерцающего на сломе сине-зелеными “глазка?ми”. Мясного, налитого багровым шокшинского песчаника. Мушин его и научил определять породы.

Он мог бы сдвинуть любую из глыб. Но все равно дед и Мушин смотрели на него иронично, как на задиристого щенка.

Он делал вид, что просто прогуливается, как велено. А сам наблюдал издали за стариками.

Мушин был старше деда, лет под восемьдесят. Лицо прятал в густой седой бороде, придававшей ему потешный вид Деда Мороза. Но тело у него было еще крепкое, сухопарое, хоть руки и в артритных наростах, в соляных выпуклостях. А глаза… Глаза резчика, привыкшие измерять и размечать, выводить закаленной сталью резца линию в неподатливом камне.

Мушин был знаменит. Все хотели, чтоб именно он делал монумент, но он брал заказы с разбором, не гонясь уже за деньгой; сам выбирал породу, форму и, если заказчик не соглашался, отказывался от работы, передавал помощникам. Славились его памятники еще и тем, что стоят идеально, не клонятся с годами, хотя почва-то по склонам кладбищенского холма песчаная, ненадежная. Словно и сквозь камень умеет чуять Мушин, и сквозь землю.

И Косоротову казалось, что Мушин видит: сила Косоротова – ему чужая. Видит и знает, как так может случиться. И дед знает.

А еще у Мушина была внучка, Полина. Лет на семь младше Косоротова. Совсем девчонка. Мушин – родители у нее в разводе, что ли – иногда брал ее с собой в мастерскую. Старик просил тогда Косоротова поиграть с ней в прятки среди глыб. И Косоротов, сам не зная почему, хитрил, подсматривал краем глаза, как она, светловолосая малявка в платьице из взрослой, украшенной розовыми и фиолетовыми маргаритками материи – наверное, мать купила себе на платье ткани с запасом, – ловко скачет промеж камней. А камни бугрятся естественными сколами, дикой силищей – отколотые от коренной породы взрывами, оглушенные, угрюмые, хранящие суровую, грубую стать недр. И Косоротову хотелось защитить ее от зловещих булыганов, разбуженных людьми, от их шершавых боков, готовых сдавить и раздробить.

Дед умер первым. И Мушин поставил ему памятник, оговоренный, как оказалось, давным-давно. Строгая плита белого мрамора, черными буквами имя, фамилия, годы жизни, а ниже простая подпись: врач. Иные-то заказывали скошенные грани, золоченые буквы, городили черт-те что. А для деда Мушин расстарался и шрифт подобрал редкий, но не выпендрежный.

Там, у памятника, Косоротов простил Мушину их с дедом союз, в котором ему не было места. Обнял старика, ибо видел: лучше б никто не сделал. С достоинством получилось. По-мужски.

Польщенный Мушин сказал тихо, чтобы другие не слышали:

– Спасибо, Костя, дорогой. – И, отстранившись, глядя уже в глаза, добавил: – Рядом с дедом твоим лежать будем. Ты уж, если что, присмотри за нами.

Косоротов ответил беспечно и благодарно:

– Присмотрю. Слово даю.

И старик вдруг церемонно поцеловал его в лоб сухими, твердыми губами. А Косоротову показалось, что это он прижался горячим лбом к выступу холодной скалы.

Бабушку хоронили без Косоротова – он в то время служил на Севере.

Он вообще не должен был попасть в обычные войска. Его ждала спортивная рота в Москве, Центральный спортивный клуб армии, соревнования, призы, медали, полувольный режим, столичные девчонки, а потом – льготный прием в институт физкультуры, на тренерский факультет. Все уже было обговорено, и с городского сборного пункта его наутро должен был забрать покупатель, столичный подполковник Кубиков.

Косоротов явился на сборный пункт накануне, устроился в углу, закемарил. Там его и просквозило.

Когда Кубиков приехал, он валялся в медсанчасти с сильнейшей зубной болью. Не помогли ни таблетка, ни укол.

Так, бывало, с дедом случалось. Зубной кудесник, он был и зубной страдалец. В юности работал вольнонаемным врачом на Севере и застудил зубные нервы. Если у него болело – тело ходило ходуном, пот катил градом, а лицо совершенно переставало ему подчиняться, превращалось в галерею жутких и чуждых масок, слепков страдания. И сам дед становился вдруг чужим, мычал, матерился – такого мата Косоротов и в армии-то потом не слышал, – и только бабушка ходила в ту комнату, где он лежал, носила пахучее травяное полоскание.

Кубиков его, естественно, не взял. Кому нужен ненадежный борец? А боль к вечеру утихла. И его, одуревшего, измученного, прихватил флотский офицер, флот-то три года, не два, калачом не заманишь, и увез с другими бедолагами в учебку на Север, в глухие безлесные сопки, на базу арктических сторожевиков.

Они ходили в долгие рейсы, до самой кромки нетающих льдов, до синих ледяных пиков Новой Земли; вдоль гранитных берегов Баренцева и Белого морей. Когда в часть пришла телеграмма из дома, сторожевик был в дальнем походе.

По возвращении Косоротов получил десять суток отпуска, приехал – и увидел только бабушкино имя на белом камне, выписанное все тем же строгим шрифтом.

На соседнем, мушинском, участке было не прибрано. Он подмел нападавшие зимой ветки, полил ландыши и зашел на обратном пути в камнерезную мастерскую. Второй мастер сказал ему, что Мушин уж несколько месяцев как в больнице.

В плацкарте по пути обратно в часть, слушая разговор пожилых попутчиц о том, сколько лет можно хранить закатанные в маринаде дачные помидоры, он почуял вдруг, что уже не увидит Мушина, когда вернется через год со службы. И он задумался, не рассуждая, зачем, в сущности, задумывается: а какой у Мушина будет памятник? Старик ведь наверняка все продумал, оставил эскиз, чертеж, а может, и сам камень выбрал, подготовил, обтесал.

В однообразные дни службы, в повторяющиеся часы вахт мысль о памятнике помогала бодрствовать. Косоротов примерял к личности Мушина разные формы обелисков и породы камня. Тут была интрига головоломки, странная притягательность задачи с подвохом. Мушин не раз говорил: наше ремесло особое, иное надгробие больше о человеке расскажет, чем в книгах написано и друзья знают. И Косоротов размышлял: а сам-то Мушин как поступит? Откроет о себе что-то после смерти через памятник? Или, наоборот, скроет?

В одну штормовую ночь черные валы били корабль в правую скулу, а он стоял рулевым, удерживая курс. Задыхалась изношенная машина в трюме, ослабли лопасти винта, набор корпуса. И люди, и металл уже сдались. Только его сила удерживала корабль в целости, все его заклепки и швы, болты, гайки, клапана. Это он, Косоротов, принимал на себя удары моря, бортовую качку, и море ярилось, словно зная, что сторожевик уже должен пойти на дно, и не понимая, почему кораблик держится на плаву. А Косоротов не вовлекался в схватку с морем. Замер неколебимо, как глыба. Окаменел чувствами. Корабль кренился влево-вправо, елозили вещи, падали матросы. А Косоротов стоял, и стихия ничего не могла поделать и отступилась в конце концов, отпустила сторожевик, спрятавшийся наконец от ветра за гористый остров.

Тогда, в затишье бухты, Косоротов и понял вдруг, какой памятник задумал себе Мушин, мастер камня. Форма, сорт камня – это все второстепенно, не в них ответ.

Тот памятник, что простоит вечность.

Когда он приехал на кладбище, памятник уже стоял.

Черный, как полярная ночь. Четырехгранный. Вырастающий из земли, как штык. Заканчивающийся затупленной четырехгранной пирамидкой навершия.

Памятник был высок и стоял строго вертикально. Два метра, не меньше, прикинул на глазок Косоротов. Столько не дозволялось и генерал-лейтенантам. Одинокий, как штырь солнечных часов. Мощный, как твердозубый, закаленный кернер каменотеса. Он отвергал, презирал другие памятники, другие могилы, будто он один-единственный был настоящим среди фальшивок, среди посредственных, проходных смертей.

Мушин принизил остальных мертвецов, включая деда. Тут было не спокойное совершенство мастерства, а высокомерный, даже глумливый вызов живым и мертвым.

И Косоротов почуял, что его тревожит это новое соседство. Если бы он мог, он бы забрал отсюда деда и бабушку, перезахоронил где-нибудь подальше, откуда не виден этот черный штык. Он впервые подумал: а что, в сущности, дед знал о Мушине? Где они познакомились? Ведь это случилось задолго до того, как гравер помог ему получить участок. Но когда? Как?

Он пошел прогуляться, навестить могилы дальних родственников. А когда вернулся, издали, с пригорка, заметил две женские фигуры у мушинского обелиска. Полина и ее мать заперли оградку, постояли, глядя на памятник, и пошли прочь по тропке. Обе были в праздничных цветных платьях, они, наверное, завернули на кладбище лишь на несколько минут, по дороге куда-то. Но Косоротову показалось, что в их движениях нет скорби, нет траура; они будто даже радуются свободе, которую означает для них обелиск Мушина.

Он вернулся обратно к могилам. И своим калиброванным чувством равновесия, чувством борца и моряка, ощутил: что-то изменилось. Вроде бы мушинский памятник, полчаса назад стоявший ровно, утратил идеальную вертикаль.

Пусть самую малость, но накренился.

Он обежал взглядом округу, сравнивая, сверяя линии.

Нет. Почудилось.

В спорт Косоротов не вернулся. Поздно уже, годы упущены.

Прежние товарищи по секции носили кожаные куртки, собирались в ресторане “Речник” на дальнем дебаркадере. Присылали гонцов, звали в бригаду. Он бы, может, и согласился бы. Дрался бы на пустырях и в подворотнях с боксерами и каратистами за право брать мзду с ларечников. Но он-то знал, что сила не позволит. А если он пойдет поперек ее воли, то случится нелепость, какие бывают иногда на ковре, когда ярый спортсмен, проводя прием, калечит сам себя или получает вывих, растяжение, мелочь, в сущности, но эта мелочь запирает его мощь в обездвиженном теле.

Прежний тренер, Рыкунов, опасаясь, что Косоротова приберут к рукам бандиты, предложил ему поработать в цирке, выйти на замену заболевшему атлету.

Косоротов рассмеялся, да и деньги-то были невеликие. Но потом решил попробовать на один вечер. Цирк был старый. Несвежие опилки и песок пахли конской мочой. Но на арене его сила воспряла благодарно и благодатно. Он бросал и ловил гири, поднимал платформу с ассистентами, и заезженные, приевшиеся эти трюки вдруг тоже ожили, пробудили скучающие ряды, просветлили воздух под куполом простейшей магией победы плоти над неодушевленной тяжестью.

Косоротову было легко и радостно. Он видел теперь скрытое благородство старинных цирковых номеров. Он ни с кем не сражался, ни на кого не нападал. Но все же побеждал нечто темное, что люди принесли в цирк с улиц, где вершили власть кулака его бывшие товарищи по борцовской секции.

Так он остался в цирке. Энергия его выступлений передалась другим: резвее побежали пони, ловчее закручивали фигуры воздушные гимнасты, жонглер перестал ронять булавы, факир исправно испускал огонь, и даже клоуны Дудя и Дум, жалкие астенические пропойцы, стали временами смешны и остроумны. Их начали приглашать на гастроли, иной раз и в Европу. Там, в Германии, и случилась беда.

Местный антрепренер, хитрец и жучило, пообещал директору жирный контракт, на полгода, не меньше, двадцать городов, но при одном условии: что вечер будет заканчиваться схваткой. Косоротов против местного борца.

Антрепренер, хоть сам и метр с кепкой, понимал в борьбе, распознал силу Косоротова и надеялся, что открыл звезду, которая будет собирать залы, даже кличку ему придумал соответствующую: Красный Дикарь. Косоротов думал отказаться; но весь цирк, и люди, и звери, ждали, что он скажет “да”, – тогда можно будет заработать на годы вперед, а то ведь семьи, долги, здоровье, у цирковых свои болячки…

И Косоротов пошел – ради хорошего дела. Положил на лопатки местного через две минуты. Вот только чужак ему щиколотку успел раздробить. И вышел Косоротов из немецкой больницы безденежным хромцом, изувеченный сустав заставлял его косолапить: куда там на арену!

Он был на товарной базе грузчиком, таскал мешки с сахаром и мукой. Поработал забойщиком на городской бойне. А прижился на Покровском кладбище, в могильщиках.

В ту зиму стояли лютые морозы, землю выстудило, могилы не копали, а выдалбливали ломами, заколачивали их “марьей ивановной”, тяжеленной кувалдой на длинной ручке. И Косоротов работал за четверых, а покойников было очень много в ту зиму, словно пришло время целому возрасту, целому поколению уходить.

У центрального входа на кладбище уже давно возникла аллея памятников его бывшим дружкам. Ряды плит, где стояли они в рост, изображенные со своими машинами, в пиджаках и цепочках на шее. Выжившие, обрюзгшие да пострелянные, собирались в дни поминок, пили водку, не узнавая его в рабочей телогрейке.

Косоротов знал теперь кладбище, как агроном знает свое поле: где какая почва, какой у нее характер. Ведал кладбищенские темные секреты – как крадут участки, как подхоранивают без официальных бумаг или прячут в старых могилах трупы убитых, как воруют бронзовые головы академиков и конструкторов, чтобы сдать в скупку металла. Но чем больше узнавал, тем сильнее чувствовал, что есть и другие тайны, тайны самого кладбища, которые не для людей.

И мушинский монумент был тому лучшим свидетельством.

По весне, когда просыпается от зимней скованности земля, когда гуляют в ней воды, многие памятники пошаливали, наклонялись, особенно если стояли на плохонькой, подсыпной почве, или над водяной жилой, или снизу оплетали их, толкали корнями старые дерева. Но корни можно было обрубить, дерево спилить, почву – укрепить, памятник – посадить на фундамент понадежней, на бетонную широкую плашку.

Мушинский же был поставлен на крепком кореннике. А все ж не стоял он, а танцевал. Кренился во все стороны. Словно надсмехался над усопшим Мушиным, над мастерством его, пропавшим втуне.

Кладбищенские рабочие переделывали опалубку, поднимали монумент домкратом, подкладывали рельсы. Приезжали строители со стороны, обмеривали, простукивали, щупали бурами землю, сулили особые марки цемента, выравнивали, обещали, что простоит сто лет, – а стоял он до следующей весны.

Разные доктора терзали в те годы косоротовский увечный сустав, просвечивали, облучали, клали припарки, мази, резали – а он не исцелялся. Так они соединились для него, сустав и памятник, которые невозможно вправить.

Удивительно, но катавасия с памятником никаких суеверий у рабочих кладбищенских не породила. Шатается и шатается, так нам же и лучше, дармовой заработок. Да и кто такой тот Мушин, чтоб пришла ему от мертвых напасть? Гравер, трудяга. Зла никому не делал. А тут, на кладбище, если знать, такие люди лежат – расстрельщики, мясники. И ничего, стоят их обелиски, не шатаются. Значит, это просто случайная шутка природы, уродство безобидное. Бывает.

Косоротов и сам не мог вообразить, отчего Мушину выпала такая доля. Но видел, как памятник муторно ворочается, тянет силы, тянет деньги, нарывает, как не долеченный зуб в десне. Полине давно советовали просто его снести и поставить новый, полегче, или крест металлический.

А Полина – упорствовала. Хотя два мужа ее, похожих друг на друга крепыша-бычка, новоявленных богатея, ушли от нее, умаялись с неспящим памятником бодаться. Священник прыскал святой водой, Нюшка, юрода, приблуда кладбищенская, когтила себе лицо, кропила черный камень кровью, ан не помогло. И Полина звала другого батюшку, другую юроду, других рабочих. А к нему, Косоротову, соседу, к могильщику, не обращалась.

Ее упорство было под стать той земляной силе, что колебала монумент. Люди видели тяготу, заботу, привычное безобразие. И никто не признавал, что Полина уже давным-давно должна была сломаться, забросить этот чертов памятник. А она не ломалась. Ни терпением это не объяснить было, ни любовью родственной. Ничем.

Однажды у Косоротова заболел зуб. Не так, как на призывном пункте, конечно, – просто треснула семерка. Он обычно ходил к дедову ученику, старичку уже, что принимал в подвальчике, в кабинете за дешевой парикмахерской, где прихорашивали черные густые бороды восточного рыночного люда. Старичок работал деликатнейше, как ювелир, и Косоротов только ему доверял свои чувствительные зубы. Но вот он пришел, а парикмахерша сказала, что врач умер.

Он отправился в поликлинику неподалеку. Рабочие кололи отбойными молотками асфальт, и его охватил страх из детства. Он понял, как на самом деле боялся деда, блестящих, звонких инструментов его, и, открывая пред дедом натужно рот, будто вверял ему всю свою жизнь, обнажал уязвимое нутро.

В поликлинике его послали с острой болью к дежурному врачу. Это была Полина.

Даже потом, когда они жили любовниками, не было момента интимней и страшнее, чем тот прием. Она была плохой врач, кровавый, как говорят хирурги. Заморозка взялась неважно, и она измучила Косоротова, высверливая зуб, касаясь его напружиненного тела своей маленькой грудью, и он метался между болью и желанием, а потом Полина сняла маску и поцеловала его в неживые от наркоза, бесчувственные губы.

Обелиск его слушался. Почти. Косоротов обуздывал его, вправлял, утрамбовывал землю, и черный камень стоял ровно – четыре, пять месяцев, полгода. А потом накренялся. Не так сильно, как прежде, но все ж заметно, и Косоротов опять вправлял его. Они были теперь связаны, он и камень, его сила утихомиривала монумент, а сила диабаза – иссушала самого силача.

Он уже не спрашивал у Полины, зачем так нужно. Стал как тягловый вол, работящий и усмиренный, покорный ярму.

Наступил день, когда он уже не смог поставить черный камень на место. Граненый булыган стоял, отклонившись, и отбрасывал длинную густую тень, а у Косоротова было так темно от бесполезной натуги в глазах.

– Я не могу больше, – сказал он дома Полине.

– А ты смоги! – ответила Полина.

Он вышел в прихожую и стал одеваться. Полина наблюдала за ним бестревожно: не верила, что он может уйти, отпускала проветриться и передумать.

Косоротов спустился во двор и решил пойти к себе домой. Была светлая лунная ночь, тихая, будто в детстве, когда из редких ночных машин еще не доносилась музыка. Он зашагал, хромая, и вдруг понял, что действительно не может больше; сильный, он бессилен. Проклятый камень выпьет его досуха. И есть только один способ спастись.

На кладбище он открыл ключом мастерскую и, не зажигая свет, нашел в полумраке отполированную рукавицами рукоятку кувалды “марьи ивановны”.

Он шел привычными дорожками, подхватив кувалду под самый боек. На кладбище никого не было в этот час. Даже кладбищенские сварливые псы мирно спали за оградой, в лопухах.

И все же он впервые чувствовал, что тут кто-то есть.

Мертвецы – те, кого он сам хоронил, кому копал могилы. Покойники минувших десятилетий, чьи имена выбиты на могильных плитах. И покойники давешних лет, забытые, неучтенные, выброшенные из круга памяти; те, в чьи могилы уже схоронили других людей, кто выдавлен, исключен, обокраден.

Черный обелиск, который он еще вчера не мог поправить, стоял идеально ровно.

Но Косоротов, соединяясь теперь с той силой, что ворочала и шатала памятник, ударил наотмашь “марьей ивановной” по черной громаде. И камень заныл, застонал, звук полетел по кладбищу, вспугивая птиц, отзываясь в надгробиях и оградах, стряхивая, как ржавчину, как коросту, молчание металла и молчание камня.

Он колотил, оставляя на черной полированной глади сахарные отпечатки ударов. Любой камень уже лопнул бы, разлетелся осколками, но обелиск стоял, и Косоротов призвал всю свою не-свою силу, и она явилась, в первый раз – вся.

Черный камень принимал удары, не поддаваясь. Но трескалась земля вокруг, шатались, роняя сучья, деревья, валились другие памятники, корчащаяся почва гнула гармошками ограды. Проседали зимние могилы, и кости выходили из песка.

И, чтобы остановить его, кладбище в страхе заговорило сотнями голосов. Говорили камни и трещины в них, стены склепов и древесные корни, песок, вода и цветы; природа, хранящая мертвых, и мертвые, ставшие частью природы.

Сквозь черную породу обелиска, ставшую прозрачно-дымчатой, он видел юного Мушина, едва вышедшего из поры ученичества, видел, что делал он год за годом: воровал памятники. О, сколько их осталось тогда без присмотра, после сгинувших семей, после бежавших, расстрелянных, погибших, – и Мушин счищал граверным инструментом имена, наново полировал камень и выбивал новые; воруя у мертвых, забирая единственное и последнее.

Сквозь черную породу обелиска, ставшую прозрачно-дымчатой, он видел молодого деда, зубного врача, пользующего лагерных начальников в дальних северных поселках, у них ведь тоже болят зубы, и скупающего у охраны зубное золото мертвых в обмен на спирт.

Обелиск снова стал черным. Косоротов чувствовал, что, еще один удар, – и мушинский монумент рассыплется, обратится дресвой.

И он поднял “марью ивановну”, занес – и всадил кувалду что было мочи в землю меж могил.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=68440555&lfrom=174836202) на ЛитРес.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом