Читать «Амулет. Книга 1» — Николай Лединский онлайн
Страница 1 из 3
Николай Лединский
Амулет. Книга 1
Не кради
(Библия, Исход, глава 20, стих 15).
Глава первая. Григорий
Что за наказание – утро рабочего дня! Классическая «сова», я с детства основательно и прочно возненавидел необходимость подниматься с кровати ни свет, ни заря, и до сих пор каждый раз воспринимал свой подъем на работу, как подвиг. Можно сказать, что первая часть дня была для меня самой сложной – все, что предстояло сделать после, было лишь детскими игрушками по сравнению с кошмаром, который приходилось ежедневно переживать по утрам.
И сегодня началось все, как обычно, с визжащего, впивающегося в мозг, звонка будильника. И чей извращенный разум сподобился изобрести это утонченное орудие пытки? Проснувшись, я с ненавистью уставился на иезуитское приспособление, превозмогая искушение прихлопнуть его и вновь погрузиться в сладкую утреннюю дремоту. И все же усилием воли я заставил себя откинуть одеяло и, съежившись от охватившего меня озноба, направил свои стопы в душ. После душа, который, вопреки уверениям вечно бодрящихся любителей ранних пробуждений, вовсе не привел меня в чувство, побрел на кухню, сварил кофе, автоматически позавтракал, механически оделся и, словно сомнамбула, движимая некой неведомой силой, покинул квартиру.
За первым испытанием, успешно, хоть и с неохотой, мной преодоленным, следовало второе – извечное проклятие когда-то советских, а теперь российских трудящихся граждан – дорога к месту службы. Подошедший к заполненной остановке троллейбус подтвердил мои самые худшие ожидания. Как обычно, он был переполнен до отказа, и толпа бедолаг на остановке, в числе которых был и я, втискивалась в его несчастный металлический корпус, отвоевывая буквально каждый свободный сантиметр у счастливцев, занявших места раньше. Когда молчаливая, угрюмо сопящая и пыхтящая толпа, наконец, с трудом утрамбовалась в троллейбусе и водитель произнес свое обычное (с моей точки зрения, издевательское): «Не держите двери! Не задерживайте отправление!», чудо‑транспорт все-таки тронулся с места, скрипнув проржавевшими осями и выплюнув парочку неудачников, на этих самых дверях висевших, тяжело вздыхая каждой деталью своего старого, уставшего механизма.
Стоя (если так можно назвать неуверенное балансирование на одной ноге) на подножке, и сдавленный спереди обширной дамой средних лет, а сзади подпираемый крепким мужичонкой со старым «инженерским» портфелем в руках и длинным зонтиком, упирающимся мне под ребра, я чувствовал «единение всех трудящихся», как никогда.
В голову мне приходили безрадостные мысли.
Если ты не принадлежишь к касте избранных – ты обречен ежедневно, ежечасно, на собственной шкуре ощущать, что являешься «вторым сортом». Унизительные препятствия встречают тебя на каждом шагу: начиная от безобидной поездки на общественном транспорте (терпи, раз не обзавелся своими «колесами»!), до оформления необходимых любому человеку документов. Жилье, трудоустройство, попытка организовать свое дело – все оплетено паутиной таких казуистических правил и законов, что, пытаясь в них разобраться, неизбежно оказываешься на грани отчаяния…
Тут я получил ощутимый и весьма болезненный укол под ребра зонтиком «инженера», и готов уже был огрызнуться, но вовремя сдержался. Лишь невесело усмехнулся.
Нечего срывать свое настроение на товарищах по несчастью. В том‑то и беда наша, что, оказавшись в этих стесненных, унизительных обстоятельствах, мы не пытаемся что-то изменить, уничтожить причину наших бед, а накидываемся на того, кто рядом – такого же несчастного и забитого. Униженное существование, постоянный стресс, который мы испытываем, преодолевая каждый день сотни препятствий, порождают в нас неосознанную агрессию. Лишь наедине с собой мы становимся нормальными, разумными людьми. Но, стоит нам вступить во взаимодействие с раздраженным, агрессивным обществом – мы немедленно уподобляемся ему.
За подобными невеселыми размышлениями, которым я имел обыкновение предаваться по утрам, я и не заметил, как добрался, наконец, до своей остановки. Слегка поработав локтями, я выбрался из чрева троллейбуса и оказался на улице. И… неожиданно все мое утреннее раздражение и недовольство пропало. Как в притче про бедолагу, который жаловался на жизнь до тех пор, пока некий мудрец не предложил ему купить тесные ботинки и проходить в них неделю. Нытик послушно последовал совету и, когда освободился от тесной обуви по прошествии указанного времени, – испытал такое блаженство, что больше никогда не жаловался на жизнь и остаток своих дней провел, испытывая радость от любых, самых простых и доступных вещей.
Так и я. После бесчеловечной толкотни и давки свежий аромат мягкого майского утра показался мне неземным блаженством. Меня радовало решительно все: и то, что начинается рабочий день, и то, что я сегодня проявил недюжинную силу воли, и то, как нежно по-весеннему теплый ветерок перебирает молодую листву. В душе поселилось неясное волнение, женщины на улице казались таинственными и манящими, их мимолетные взгляды – полными томительных обещаний… Все это, конечно же, мешало настроиться на рабочий лад, и мне опять пришлось сделать усилие над собой, чтобы не впасть в лирическую эйфорию и заставить себя ускорить шаг по направлению к офису. Тем более что там, в офисе, меня ожидали беспорядочно сваленные на моем рабочем столе кучи всевозможных бумаг, которые взывали о том, чтобы я принял, наконец, участие в их судьбе. Наша строительная фирма то и дело заключала подряды с самыми разными организациями, и я должен был заниматься юридическим сопровождением сделок. Я давно уже обещал своему начальнику разобраться с документами, накопившимися за последний квартал, но, поскольку терпеть не могу бумажную работу, под разными предлогами ее откладывал. Как и следовало ожидать, в результате гора необработанных документов на моем столе приобрела угрожающие размеры.
До офиса было уже рукой подать – только преодолеть перекресток. Я торопливо переходил улицу, как вдруг неожиданный сильный толчок в спину заставил меня потерять равновесие, и я полетел прямо в грязную лужу.
«Черт! Мои белые брюки!» – только и успел я подумать, падая и еще не понимая, что произошло.
А вокруг меня уже шумели, суетились, ахали люди. В общем гомоне я расслышал возмущенный вскрик женщины:
– Безобразие! Куда милиция смотрит?! – подхваченный кем-то еще, возглас этот эхом прокатился по толпе, многократно повторенный самыми разными голосами в самых разных вариациях.
Наивные люди! Я прекрасно знал, что милиция всегда смотрит только в одну сторону – и, как правило, не туда, где требуется защищать таких вот трудяг, как мы.
Я осторожно перевернулся на спину, попытался сесть, ощупал гудевшую от удара об асфальт голову, осторожно осмотрел руки‑ноги. Вроде никаких особых повреждений. Безнадежно испорченные брюки, недавно купленные, было нестерпимо жалко. «Да, видок у меня сейчас, наверно еще тот, могу смело соревноваться с бомжами, выпрашивающими милостыню возле метро, – уныло подумал я. – Что ж… такому неудачнику только с бумагами и возиться. В самом темном углу, желательно!»
Голова все еще гудела. Кто-то склонился надо мной. Морщась от звона в ушах, я взглянул вверх и встретил тревожный, внимательный взгляд склонившегося надо мной пожилого мужчины.
– Молодой человек, как вы себя чувствуете? С вами все нормально? – участливо спрашивал он.
– Да вроде бы еще жив… – уже пытаясь шутить, сказал я. Больше всего я не люблю, когда меня жалеют.
– А скажите, у вас есть враги? – все с той же серьезной озабоченностью продолжал выспрашивать мужик, склонившийся надо мной.
«Что за нелепый вопрос! – внутренне возмутился я. – И вообще, не смешно ли устраивать что-то вроде допроса сейчас, когда я лежу на асфальте, в луже!
Да и какие враги?! У меня?! С женой я давным-давно развелся, жил один. Никакими особыми привилегиями, которые могли бы вызвать зависть у знакомых, я не обладал. Скромная квартирка, скромный достаток, не бог весть какое служебное положение… Откуда же враги у канцелярской крысы? Ради чего со мной враждовать?»
Заметив мое недоумение, пожилой незнакомец покачал головой, подал руку, помогая подняться. К тому времени любопытные зеваки, убедившись, что самое интересное уже позади, быстренько испарились. Со мной остался лишь он один.
– Вы уж простите меня… Знаете, у меня такое впечатление…– он замялся, словно подбирая слова, и вдруг решившись, очень уверенно произнес: – Я думаю, что сейчас вас пытались убить!
Меня убить? И с чего это ему в голову пришла такая фантазия? Кому я нужен? Что я – олигарх какой? Только на то и способен, что шуршать бумагами в своем углу. Я усмехнулся.
– Нет, нет, вы не смейтесь, молодой человек! Вы лучше послушайте меня. Я много чего повидал на своем веку и уж как-нибудь могу отличить несчастный случай от попытки убийства. Ручаюсь, это дело рук вашего врага.
На какой-то короткий миг в моей душе шевельнулось нечто, похожее на тщеславие – оказывается, я не такая серая и неприметная личность, какой себя считал! Появление – пусть даже в чьих-то домыслах – моего личного врага странным образом возвысило, увеличило мою значимость в собственных глазах.
«Да брось ты! – тут же одернул я сам себя. – Старик просто детективов начитался. Нет и не может быть у тебя никакого врага, ерунда это все».
Я махнул рукой.
– Какое там убийство! Просто машину толком водить не умеют, а за руль садятся. Знаете, как у нас права выдают! Так что, можно считать, нас всех кто‑то давно пытается убить с помощью необученных водителей.
Я, конечно, отшутился, но в глубине души все же поселилось сомнение. Уж слишком убежден был старик в своей правоте! А со стороны, возможно, ему было виднее… Ведь это именно он, увидев несущуюся на меня машину, вытолкнул меня из‑под нее. Фактически – жизнь спас. А я, неблагодарный, даже имени его не спросил. Впрочем, мне было не до того. В результате этого нелепого происшествия я уже опаздывал на работу. Надо было спешить. К тому же я не терплю назойливых людей. Так что я постарался поскорее избавиться от своего спасителя с его странными домыслами.
Если не считать встревоженных расспросов коллег, бесконечных причитаний сотрудниц, предложений немедленно написать заявление в милицию и тому подобной ерунды, день прошел, как обычно. Правда, мне удалось извлечь некоторые бонусы из моего плачевного положения: начальник уже не требовал от меня немедленного отчета по залежавшимся документам; разрешил перенести встречу с занудным клиентом на следующую неделю; наши дамы всячески мне сочувствовали, потчевали пирожками и даже помогли слегка привести в порядок костюм. В остальном – обычная рутина, бесконечные «кофе‑таймы», от которых к концу дня раздуваешься, как скат, и пустая болтовня в курилке.
Единственное, что выделяло этот день среди нескончаемой череды ему подобных – странный телефонный звонок:
– Григорий Александрович на месте?
– Да, это я. С кем имею честь?
– Очень рады вас слышать, – и повесили трубку.
Разговор удивил меня, но, списав эту странность на особенности телефонной связи, то и дело норовящей прерваться на самом важном моменте беседы, я не стал дольше о нем размышлять, и, обнаружив, что рабочий день подошел к концу, принялся с энтузиазмом собираться домой.
Несмотря на все усилия сердобольных сотрудниц привести мой костюм в божеский вид, я производил на окружающих отталкивающее впечатление, – в грязных порванных штанах, со свежими ссадинами на лице, – и поэтому, добравшись до дома, я даже не сделал попытки войти в лифт вместе с милой женщиной, которая смотрела на меня круглыми, слегка испуганными глазами и явно готова была шарахнуться прочь. Наверное, на ее месте я тоже поостерегся бы заходить в лифт с такой сомнительной личностью.
Избавив женщину от необходимости входить в лифт вместе со мной, я стал пешком подниматься по лестнице.
Живу я в старом доме с архаичной, редко встречающейся теперь, конструкцией лифта. Правда, дом все-таки старше: он построен еще до революции, а лифт установили значительно позже, во время капитального ремонта. Так и получилось, что лифт оказался в самом центре широкого лестничного пролета. Дверцы в нем не открываются автоматически, а захлопываются с лязгом и грохотом. Лифтовая шахта сделана из сетки, которую обвивает лестница, поэтому весь процесс неспешного передвижения этого скрипящего мастодонта можно наблюдать, поднимаясь наверх пешком.
Я шагал по ступенькам, мечтая наконец‑то избавиться от грязного костюма, как вдруг услышал крик, полный смертельного ужаса. В следующее мгновение раздался какой‑то жуткий, режущий уши скрип, и лифт, словно потеряв последние силы, с грохотом сорвался с тросов и полетел вниз с пятого этажа.
Я кубарем бросился по лестнице вниз. На шум выскочили соседи, так что, когда я добежал до нижней площадки, возле сетки, ограждающей лифт от лестницы, уже образовалась небольшая толпа. Из кабины не доносилось ни звука, перекошенная дверь не открывалась. Люди вокруг суетились: кто-то предлагал попытаться открыть двери своими силами, кто-то побежал за слесарем в жилконтору, чтобы вскрыть искореженную коробку, кто-то уже набирал номер скорой помощи… И только я, словно загипнотизированный, смотрел, не отрываясь, в черный провал шахты, в безумной надежде, что женщина жива, что чудовищная конструкция, сорвавшись с тросов, все же защитила ее от смертельного удара.
Мои надежды разлетелись, как только подоспевшие слесари вскрыли лифт. На то, что оказалось внутри него, невозможно было смотреть: от красивой молодой женщины осталось лишь кровавое месиво…
Я вдруг весь обмяк, колени противно ослабли, к горлу подступила неприятная тошнота. Жуткой холодной волной накатило осознание: ведь на ее месте должен был быть я! Это меня хотели скинуть в железной коробке с пятого этажа, превратив в лепешку. И если бы не моя щепетильность, не позволившая пугать несчастную женщину своим нелепым видом…
От этих мыслей меня заколотила нервная дрожь, и я поспешил убраться восвояси, чтобы, наконец, избавиться от всех страшных неожиданностей сегодняшнего дня.
Едва я успел закрыть за собой дверь в квартиру, как раздался телефонный звонок. Тот же незнакомый голос спросил:
– Григорий Александрович?
– Да! – выпалил я, не скрывая раздражения: – Объясните мне, наконец, что вам нужно!
– Очень рады вас слышать, – невозмутимо ответила мне трубка и отключилась…
Я не сумел и минуты поразмыслить над этой странностью, поскольку в мою жизнь, и без того в этот день чересчур бурную, ворвался следующий раздражающий фактор: моя подруга Валентина. Нет, в другое время и при других обстоятельствах я, возможно, был бы даже рад ее появлению, но не сегодня. Не то у меня сейчас было настроение.
Однако Валентина, по своему обыкновению, без телефонного звонка и каких-либо предупреждений, вторглась в мое жилище. Угрюмое выражение моего лица, которое должно было означать что-то вроде «убирайтесь все, я никого не желаю видеть», нисколько ее не смутило. Напротив, она решила, что, раз я не в духе, то ее задачей является развеселить меня, во что бы то ни стало. И на меня, уставшего и раздосадованного, полился целый поток женских сплетен, пересказов чужих шуток, самых разнообразных едких замечаний по поводу ее подруг и прочей словесной шелухи… Слушая весь этот бессистемный бред, я успел лишь подумать, что, вероятно, мужчине и женщине никогда не удастся понять друг друга по одной простой причине: то, что кажется женщине важным и интересным, занимает все ее мысли, для мужчины лишь пустое сотрясение воздуха, круги на воде. Видно, нас создали разные боги, образно выражаясь.
Я не особенно прислушивался к трескотне подруги, заведомо зная, что ничего ценного для меня в ее словах не содержится, пока вдруг не уловил нечто, таившее для меня угрозу. Из вороха слов, которыми она меня осыпала, наконец, выкристаллизовалась конкретная мысль: Валентина настойчиво предлагала мне составить ей компанию, чтобы немедленно отправиться на какой-то светский прием. Видите ли, без кавалера там появляться неприлично, и по этой серьезнейшей причине я просто обязан немедленно одеться во что-нибудь парадно‑выходное и тащиться вместе с ней непонятно куда и зачем. Первым моим желанием было тотчас же выставить ее за дверь, но я предпочел подчиниться. Я руководствовался правилом, которое гласит, что в случае, когда любой из вариантов развития событий является неприятным, выбирать надо меньшее из зол. Сейчас меньшим злом было согласие пойти на этот идиотский банкет, поскольку в противном случае Валентина закатила бы скандал, переходящий в истерику, и одному Богу известно, какое количество подарков, цветов и походов в ресторан мне потребовалось бы впоследствии, чтобы смягчить ее «праведный» гнев и восстановить прежние любовные отношения. Мой отказ был чреват «отлучением от тела» на несколько недель, а на это я пойти никак не мог.
По такому же принципу выбора меньшего из зол я раз и навсегда предпочел браку периодические романы. Бывшая жена сделала все, чтобы отбить у меня любые матримониальные наклонности. Едва мы поженились, я стал с удивлением обнаруживать, что, оказывается, женщина, за которой я ухаживал до свадьбы, и та, с которой я теперь делю кров, совершенно не похожи друг на друга. Ну, просто два разных человека! Сперва это были лишь легкие, едва заметные отличия, которые поначалу можно терпеть, но со временем они затмили все прежние достоинства, и ты уже был не в состоянии понять – как случилось, что нежная, понимающая, влюбленная девушка, превратилась в эту требовательную, недовольную, ворчливую и совершенно незнакомую тебе женщину. Когда эта метаморфоза произошла с моей женой, я счел за лучшее развестись, и с тех пор уверен, что непременным условием женского очарования является дистанция, которая отделяет меня от нее.
Правда, и в весьма необязательных отношениях иногда приходится играть ту роль, которую тебе навязывают, но случается это не так часто.
Одним словом, я, скрепя сердце, или как предпочитала говорить одна моя знакомая «скрипя сердцем», отправился в ванную «чистить перышки» под аккомпанемент непрекращающихся рассказов Валентины о том, какие чудесные, интересные люди нас пригласили, какие у них головокружительные связи и возможности, какие перспективы открывает знакомство с ними и прочее, прочее, прочее… Наконец, я был готов, и, галантно прихватив Валю под руку, отправился на светский раут.
Странное чувство охватывало меня всякий раз, когда я оказывался на любой из вечеринок, по которым с упорством, достойным лучшего применения, таскала меня моя подружка. С одной стороны, я неизменно погружался вместе с ней в атмосферу праздника, на котором глаза слепило от умопомрачительных нарядов дам, безукоризненно начищенного хрусталя, ломящегося от всевозможных деликатесов стола, но с другой… Праздника не получалось никогда. Все эти натянутые улыбки, вымученные разговоры, незнакомые люди – все навевало непреодолимую тоску, и через некоторое время мне начинало казаться, что весь этот блестящий антураж не более чем декорация, мишура, бутафория. Ни с одним из завсегдатаев этих вечеринок мне никогда не приходилось встречаться в другой обстановке, и вскоре у меня сформировалось устойчивое впечатление, что все они лишь тем и занимаются, что в полном составе кочуют с одного «приема» на другой, не забывая прихватить с собой фальшь, скуку и лицемерие. И, что самое поразительное, – именно этот свой никчемный замкнутый мирок они гордо именовали «обществом», безмерно кичась причастностью к нему.
Каждый раз, оказываясь в этом «обществе», я ужасно тяготился им. Я чувствовал себя чужим. Мне было крайне тяжело поддерживать пустые разговоры ни о чем, смеяться над бородатыми шутками, но что поделать – по упомянутым выше причинам избежать посещения этих приемов я никак не мог.
Обычно я занимал позицию наблюдателя, не включаясь в разговоры гостей. Вот и сегодня я устроился в глубоком кресле с бокалом вина, предоставив Валентине возможность вволю пофлиртовать с ее приятелями и посплетничать с подругами.
«Может быть, я слишком строго оцениваю этих людей? – думал я, наблюдая за гостями и невольно улавливая обрывки их беспечных разговоров. – Каждый, в общем‑то, имеет право проводить время так, как ему нравится! Просто этот способ не подходит мне – так и что с того? Значит ли это, что он так уж плох? Вон, англичане могут часами обсуждать нюансы погодных условий на своем острове, и никто их за это не называет пустыми болтунами, а, напротив, они считаются одним из самых серьезных и основательных народов в мире…»
Пришедшее мне в голову сравнение моих соотечественников с чопорными англичанами даже развеселило меня.
«Э, нет!» – тут же возразил я сам себе.
Как сказал бы мой преподаватель социологии в институте: «Ваши аналогии, юноша, в данном случае неуместны»! Англичане беседуют «ни о чем» в силу врожденной сдержанности и определенного этикета, не позволяющего им обсуждать с малознакомыми людьми темы, которые могли бы хоть чем‑то задеть или оскорбить визави. Наши же светские львы могут болтать без умолку, нисколько не заботясь о том, интересно ли все это собеседнику и вываливая на него целый ворох информации – начиная от своего материального положения, отношения к тем или иным политическим событиям и заканчивая подробным рассказом о чудовищной ветрянке, которая приключилась с внучатым племянником их троюродного деда в позапрошлом году.
Нет, в советское время, когда каждое необдуманное слово могло стать поводом для визита к вам гостей из КГБ, бесконечные кухонные разговоры о политике и ситуации в стране (частенько под бутылочку) были единственной возможностью свободной интеллектуальной и духовной жизни для человека, уставшего от официальной лжи. Но теперь подобные излияния и пыл, с которым они преподносятся, выглядят пустой болтовней, за которой ничего нет. Легко кричать о своей нелюбви к власти, когда власть это позволяет… Смешно быть картонным героем на игрушечной лошадке.
За современной российской болтовней скрывается лишь желание показать себя, выставить в выгодном свете, «поразить эрудицией». Но, как правило, даже это не удается, поскольку всякий, самозабвенно разглагольствуя, слушает лишь себя, к тому же с каждой выпитой рюмкой все более уподобляясь кривляющейся болтливой обезьяне.
Мои размышления были прерваны Валентиной, которая, подскочив ко мне, сообщила (к моей огромной радости), что нам пора отправляться восвояси: ей завтра рано вставать на работу. Я с готовностью поднялся со своего места, самым любезным образом распрощался с остающимися пировать гостями и, с чувством исполненного долга, предварительно усадив Валентину в такси, отправился домой.
Едва я вошел в свой двор, как раздражение по поводу бессмысленного посещения банкета, владевшее мной, в мгновение ока сменилось искренней благодарностью моей подруге за то, что она вытащила меня из дома. Я обнаружил у подъезда сборище спецмашин: «скорая помощь», милиция, МЧС. В распахнутые задние двери «скорой» молчаливые санитары заносили носилки. Кто-то, накрытый белой казенной простыней, лежал на них. Иррациональный ужас, сродни тому, который я испытал, стоя у искореженного лифта, вновь охватил меня. Едва держась на сразу ослабевших ногах, сделал я шаг вперед, к открытой двери в подъезд.
– Кто вы такой? – преградил мне дорогу милиционер.
– Что значит – кто я такой? Что здесь случилось?! Что вообще происходит?! – словно во сне, спросил я.
– Не нужно так нервничать, гражданин, – лейтенант сердито кашлянул. – Вы, кажется, не поняли. Это вы должны мне ответить: что вам здесь нужно?
Я все еще не мог прийти в себя от потрясения, но официальный тон и предъявленные документы представителя власти привели меня в чувство:
– Я здесь живу, моя фамилия Ачамахес, вот паспорт, прописка… квартира на пятом этаже.
– Повезло‑о, – протянул лейтенант, возвращая мне документы. – Как раз на вашем этаже произошла утечка газа. Видимо, кто-то неправильно использовал газовую колонку… – он как‑то странно взглянул на меня и добавил сурово: – От взрыва только чудо спасло.
– Кто-то пострадал? – мой вопрос прозвучал нелепо и глупо, ведь я только что своими глазами видел, как медики выносили пострадавшего. Но мне показалось, что, облеченное в сухие слова милицейского ответа, это событие лишится своего страшного смысла. Я еще надеялся, что все не так трагично, как могло показаться.
– Ну, спали же люди, – неожиданно совсем по-простецки ответил лейтенант, но потом приосанился: – Несколько человек получили тяжелые отравления, – тут он доверительно наклонился ко мне поближе и посоветовал: – Я бы и вам не рекомендовал сегодня ночевать у себя в квартире, мало ли что… Нехорошо у вас в доме. Два выезда за сутки… – он произвел какой-то неопределенный жест рукой в воздухе. – Я, конечно, принял все необходимые меры, но, поверьте моей интуиции: нет никакой гарантии, что назавтра вы проснетесь целым и невредимым.
Произнеся эту странную фразу, он отправился к машинам, а я, совершенно обескураженный, поднялся к себе. Проверил замок на двери (слава Богу, цел), прошелся по квартире, перекрыв, от греха подальше, все газовые вентили, и опять вышел на улицу. Побродил по ночным дворам, пытаясь снять напряжение последних событий и, так и не успокоившись, поймал такси, и лишь когда водитель спросил адрес, понял, куда поеду – с неофициальным визитом к обожаемой мамочке на Гражданский проспект.
Вообще‑то, я не часто заявляюсь к своей родительнице в два часа ночи. Однако мама, впустив меня, посчитала своим долгом и в такое позднее, не подходящее для визитов и бесед время, прочитать мне поучительную лекцию о том, как подобает вести себя молодому мужчине, а также о том, как благоприятно может повлиять на означенного мужчину женитьба. Я отбивался, как мог… Когда ее нравоучительный пыл поостыл, и я с наслаждением уплетал на кухне сладкий коржик с чаем, меня настигла новая напасть: мама с радостью сообщила мне, что у нее на примете есть замеча‑а‑ательная девочка (не чета моей бывшей), с которой мне непременно нужно познакомиться. Вяло отшучиваясь, я сумел увести маму от крайне волнующей ее темы продолжения рода, поблагодарил за радушный прием и позволил себе выразить желание, наконец, лечь спать.
Мама всегда держала свободной мою старую комнатенку на случай таких вот незапланированных визитов, но на этот раз мне не повезло. Она затеяла ремонт в комнате, и мне пришлось устраиваться в гостиной. Это неожиданное обстоятельство в другой раз, может быть, могло бы меня огорчить, но сейчас я готов был уснуть где угодно и на чем угодно. Главное, что я оказался в безопасности и относительном уединении. Да и разве можно укорять за что-то мать? Как говорится, незваный гость… он и есть незваный гость. Спасибо еще, что впустила в такой поздний час.
Я улегся на диване, укутался в старый плед, предвкушая, как погружусь в сон. Вопреки моим ожиданиям, сон не шел. За окнами гостиной, прикрытыми лишь ажурными прозрачными гардинами, плескалась петербургская белая ночь. Странный сиреневатый свет проникал в комнату, отражаясь в большом старинном трюмо. Ни легкие шорохи молодой листвы за окном, ни тиканье огромных настенных часов, не нарушали магической ночной тишины, придавая ей своеобразную таинственность. Я сладко потянулся, вспоминая, как часто, в детстве, с удовольствием засыпал в этой волшебной тишине, в окружении простых и родных вещей и.… дрема исчезла окончательно. Слишком тревожными и трагическими были события этого суматошного дня, слишком многое в нем пугало меня и заставляло задуматься, чтобы, даже убаюканный спокойствием и тишиной родного дома, я мог уснуть так же безмятежно, как в детстве. Я поднялся с дивана и подошел к окну. Прозрачный сумрак белой ночи манил душу и отрезвлял голову. В такие бессонные ночи всегда хорошо думается, вот и теперь мне с удивительной ясностью предстала картина прошедшего дня. К сожалению, она складывалась явно не в мою пользу. Что мы имеем? Трагические события, следующие друг за другом, в эпицентре которых всякий раз находилась моя персона, и лишь по чистой случайности мне удавалось оказаться вне их губительного воздействия и избежать смертельной опасности. Чуть не сбивший меня безумный водитель, обрушившийся лифт, в котором должен был подниматься я, утечка газа на моем этаже… Каждое из этих событий могло стать для меня последним. Удивительно, как мне вообще удалось остаться сегодня в живых! Если бы я не знал наверняка, что у меня нет и не может быть врагов, желающих моей смерти, я бы решил, что на меня открыта настоящая охота. Но, поскольку это предположение я отверг как фантастическое, оставалось только надеяться, что все это – лишь нелепое стечение обстоятельств, случайность. А если нет?
Никакого мало‑мальски толкового ответа на этот вопрос я найти не смог. Было очевидно, что уснуть мне все равно не удастся, поэтому, отвернувшись от окна, я побрел к книжному шкафу, чтобы выудить оттуда хоть что-нибудь, что поможет мне отвлечься от тревожных раздумий.
Массивный, пахнущий старинной древесиной, книжной пылью и каким-то удивительно манящим ароматом тайны отцовский книжный шкаф был для меня самым любимым предметом обстановки в нашей квартире. Открывая его тяжелые стеклянные дверцы, я с трепетом и наслаждением вдыхал особенный, ни с чем не сравнимый запах. В детстве мне казалось, что в этом шкафу скрыты таинственные знания, невероятные приключения и чудеса, изведать которые можно, лишь прочитав все книги, хранящиеся в его чреве. Странное дело – только старые книги обладают способностью излучать подобный магический аромат. Новые, сколько их не нюхай, пахнут лишь типографской краской. Конечно, когда я повзрослел, то ничего особенного за стеклянными дверцами не обнаружил: старые учебники математики, непременные для каждой советской семьи издания Ленина, Маркса, Энгельса, несколько томов Большой Советской Энциклопедии, подписные издания, подшивки любимых семьей журналов за несколько десятилетий и целая когорта семейных альбомов, которые здесь свято хранились. Но, несмотря на разочарование, постигшее тогда меня, трепетное и нежное отношение к старому шкафу я сохранил до сих пор, и ничто не успокаивало меня так, как прикосновение к страницам старых, бережно хранимых книг.
Я провел пальцем по истрепанным пыльным переплетам томов, присел на корточки и, вытащив с нижней полки стопку семейных альбомов, выбрал один – самый старый, в черном замшевом переплете с затейливыми пластмассовыми украшениями. Мама берегла его всю жизнь, как зеницу ока.
«Странно, почему никогда раньше у меня не возникало желания в него заглянуть?» – подумал я, перебираясь с семейной реликвией на диван.
Устроившись поудобнее, я принялся перелистывать тяжелые страницы. На фотографиях, каждая из которых была заключена в рамку с причудливыми виньетками и сдобрена сентиментальной подписью, были запечатлены мои родственники. Я с интересом разглядывал их сияющие, незнакомые и, вместе с тем, родные лица. Прабабушка, которую я никогда не видел, но которая неуловимо напоминала мне мою собственную мать, в старомодном купальном костюме смеялась на фоне какого-то крымского пейзажа; снова она же – в строгом платье на салонной фотографии; множество портретов подруг, сестер и братьев, друзей семьи с трогательными дарственными надписями – черно-белые фрагменты, осколки иной, давно ушедшей эпохи. Я заворожено всматривался в лица, пока мой взгляд, словно споткнувшись, не остановился на одном из снимков. Ничего необычного, вроде бы, в нем не было: незнакомый мне немолодой мужчина стоял на вершине горы, любуясь красиво отделанным небольшим плоским камнем, который он держал в руках. Далеко внизу, у подножия утеса, на котором он стоял, простиралась водная гладь. Я никогда не бывал за границей, но интуитивно почувствовал, что снимок сделан не в России. Кроме воды и скал, вокруг не было никого и ничего, и даже старая, пожелтевшая от времени фотография передавала ощущение оглушающей тишины и полного одиночества. Никакой подписи под снимком не было, и я решил, что это один из друзей семьи прислал свое фото, поскольку на других фотографиях я этого человека не видел. И все же что‑то смутно беспокоило меня, привлекало внимание, не давало перевернуть страницу. Я тщательнее вгляделся в незнакомца: волосы отброшены назад, длинный, по моде начала двадцатого века, сюртук, клетчатые брюки, открытое лицо, полный счастливого воодушевления, устремленный вдаль взгляд…
Не может быть! Я с каким-то тревожным чувством начал догадываться, что приковало мое внимание к этому снимку: в незнакомом, странном человеке я узнал самого себя. Если немного укоротить мои длинные волосы, то мы с ним становились необыкновенно похожими! Значит, нас с ним должно связывать очень близкое родство – иначе объяснить такое сходство просто невозможно. Тогда кто же это? Почему я никогда не слышал об этом человеке? Почему, кроме этой фотографии, в семейном архиве о нем нет ни одного упоминания? И его странный, совершенно не приспособленный для высокогорной прогулки костюм… И необычный, не похожий на знакомые мне места, пейзаж…
Мне вдруг захотелось немедленно разбудить мать, чтобы узнать, кто это такой, но, резонно рассудив, что и без того доставил ей сегодня немало хлопот, я решил подождать с расспросами до утра. Однако незнакомец не шел из головы, и я решил еще раз перелистать альбом, на этот раз с единственной целью – отыскать еще хоть какое‑нибудь изображение этого человека. Как ни странно, мне удалось‑таки найти еще один снимок. На нем заинтересовавший меня человек был запечатлен не один, рядом с ним стояла черноволосая женщина в косынке. Оба они были молоды, счастливо улыбались. Диссонансом казалась лишь ощутимая разница в происхождении, как выражались в старину, «мезальянс», который бросался в глаза: незнакомец, хоть и был одет довольно просто, выглядел очень аристократично, в то время как его спутница явно принадлежала к простой, возможно, даже крестьянской семье.
На этот раз под фотографией все же была подпись, хоть и достаточно скупая, только дата: «1929 год». Я вновь удивился тому, что мать, которая при каждом удобном случае принималась в подробностях описывать перипетии нашей семейной истории, каждому случайному гостю демонстрируя фотографии со свадеб, похорон, крестин и прочих семейных событий, никогда ни словом не обмолвилась об этих людях. Всех остальных родственников на фотографиях я более или менее знал по ее рассказам, кроме этой таинственной пары. Так кто же они такие? И почему мужчина так дьявольски похож на меня?
Размышляя над этой загадкой, я сам не заметил, как провалился в сон. Проснулся я лишь от утренней кухонной суеты, которую устроила мама, поднявшись ни свет, ни заря, чтобы приготовить мне манную кашу. Эта самая каша была моей расплатой за ее гостеприимство. Бесполезно было объяснять маме, что, кроме отвращения, ее блюдо ничего у меня не вызывает, что такие взрослые мужчины, как я, предпочитают на завтрак чашку черного кофе с тостом или яичницу с беконом… Как об стенку горох! Она считала своим материнским долгом «накормить мальчика, как следует» и, давясь кашей, я вынужден был выслушивать лекции о том, что сухомятка до добра не доведет, что каша с утра зарядит меня «правильной» энергией на целый день и, конечно же, что хорошая жена позаботилась бы о моем питании, не позволив мне довести себя кусочничеством до гастрита. Конечно, ее забота была очень трогательна, поэтому, чтобы не обидеть мать, я смиренно поглощал мало аппетитную, на мой взгляд, размазню.
Но сегодня утром у меня был шанс отыграться за принудительный завтрак. Не без некоторого злорадства, отправляя в рот ненавистную кашу, я заметил, как бы между прочим:
– А ты никогда не говорила мне, что один из наших родственников был моей фотографической копией.
Удивление мамы было настолько искренним, что я даже смутился.
– Не понимаю, сынок, о ком ты говоришь?
Пришлось признаваться в своих ночных бдениях и рассказать о странных фотографиях, обнаруженных в семейном альбоме.
Мама задумалась на минуту, словно что‑то припоминая и, наконец, ответила:
– А! Ты, наверное, имеешь в виду Гонсалеса. Что ж, раз уж ты проявил такой неожиданный интерес к истории семьи, я расскажу тебе о нем. Это очень давняя история. В нашей семье не любили о ней вспоминать, поэтому тебе о нем ничего не известно. Власти не очень‑то жаловали семьи репрессированных, поэтому наша семья предпочитала не говорить о Гонсалесе, чтобы не накликать на свою голову новых бед. Гонсалес – твой родной дед, он родился в Мексике, в довольно состоятельной семье.
От такой неожиданности брови у меня поползли вверх.
– Мой дед – мексиканец?! А как же он… Почему же…
Разумеется, и раньше моя фамилия, непривычная для русского уха, наводила иной раз на размышления. Но по паспорту я был записан русским, и с меня этого было вполне достаточно. Тем более, что в нашей семье никто никогда не заикался о наших заокеанских корнях. Когда же мои бывшие одноклассники или студенты‑однокурсники заводили, бывало, разговор о странности моей фамилии, я отвечал им раз и навсегда заготовленной цитатой из «Героя нашего времени»: «Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Что тут удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец».
Но теперь я не мог удержаться от изумления:
– Дед – мексиканец, вот это да! Ну и сюрприз!
– Ты попросил меня рассказать? – остановила мои возгласы мать. – Тогда слушай и, кстати, не забывай про кашу!
Я вздохнул и, поковырявшись в тарелке, решил смириться и не перебивать. А то с нее станется – вообще ничего не расскажет!
– Так вот, – удовлетворенно проследив за тем, как я подношу ложку ко рту, продолжила она. – Семья твоего деда отправила его учиться в престижный европейский университет, где он, на свою беду, начитался популярных тогда среди радикальной молодежи трудов Карла Маркса и увлекся идеями социализма. В то время многие увлекались этим новым учением. Оно казалось выходом из тупика голого чистогана, неравенства, эксплуатации и прочее, прочее, прочее… Да ты и сам все прекрасно знаешь, небось, изучал политэкономию в институте!
Так вот, твой дед проникся радикальными взглядами, уверовал в романтические идеалы «свободы, равенства, братства». Он считал Маркса не просто философом – он боготворил его, называл светлой личностью, свободной от корыстных и честолюбивых помыслов. В силу своей молодости и юношеского максимализма, он свято верил в то, что справедливое коммунистическое общество не только возможно, но и будет, в конечном счете, осуществлено на земле. Что оно будет торжеством царства Божьего на земле. Торжеством Божественного замысла. Гонсалеса пленила не столько практическая сторона осуществления марксовой теории (о которой он, по сути, и не задумывался), сколько вера в справедливость, романтизм… Неизвестно, как сложилась бы судьба твоего деда, останься он в своей стране, но… К несчастью, как раз на пике своего увлечения коммунизмом, он узнал о происходящих в России переменах. Твой дед воспринимал русскую революцию как благословленные самим Господом перемены к лучшему, как очищение от смердящего греха, как созидание гармонии. Решив, что предводители революции не только проповедуют милые его сердцу идеи, но и сами являются безгрешными апостолами новой веры, он объявил семье, что не может оставаться в стороне от русских событий. Он решил, что участие в создании самого справедливого и гармоничного общества на земле станет делом всей его жизни и, бросив учебу и родительский дом, отправился в далекую Россию на помощь строителям коммунизма. Конечно, родители удерживали его, как могли, но он был непреклонен. Даже когда отец объявил, что отречется от сына, если тот уедет, Гонсалес упрямо стоял на своем. Я мало что знаю о семье твоего деда, но по редким намекам и скупым разговорам я поняла, что Гонсалес во имя своих идеалов якобы предал какие-то важные семейные традиции и ценности.
Манная каша в моей тарелке остыла, а я смотрел на свою мать во все глаза и не узнавал ее. Никогда раньше она ни о ком не говорила так увлеченно, с таким глубоким воодушевлением. Оказывается, долгие годы она хранила в душе эту историю. И не просто хранила – пыталась понять, по-своему осмыслить ее.
– Так значит, несмотря ни на что, он уехал из Мексики? – спросил я, удивляясь и завидуя невиданной смелости моего деда.
– Да, уехал, – ответила мать. – И решил, что лучшая помощь, которую он может оказать российской республике – отправиться в глубинку, в село, чтобы донести идеи коммунизма самым неискушенным (а потому и неиспорченным) людям. Там он и повстречал твою бабушку, Авдотью Ивановну, и, не откладывая дела в долгий ящик, создал с ней, как тогда говорили, «ячейку общества». Вместе они работали в колхозе. Дед пользовался среди жителей деревни большим уважением, несмотря на то, что был иностранцем. Он был образованным, знающим человеком, в совершенстве выучил русский язык, устраивал своеобразные клубные вечера и с увлечением говорил о ценностях нового общества, в котором всем им вскоре, как он искренне полагал, предстояло жить: свободе, равенстве, совести, справедливости. Идиллия продолжалась довольно долго, молодая семья успела завести детей, и будущее виделось радостным и светлым… До тех пор, пока не наступили мрачные тридцатые годы.
Слух о странном иностранце, пользующемся большим уважением среди сельских жителей, внушающем им идеалы подлинного учения Маркса (отдельные положения которого, как оказалось, шли вразрез с генеральной линией партии), докатился до местных властей. Времена были лихие, и твоего деда, не разбираясь, обвинили в шпионаже и вражеской агитации, и бросили в чекистский застенок. Ну, а оттуда в те времена, сам понимаешь, обратной дороги не было. Следствие было недолгим, и за арестом, как случалось тогда часто, очень быстро последовал расстрел.
Самое интересное, что, как я поняла, твой дед перед смертью вовсе не разочаровался в своих идеях, не разочаровался в коммунизме и продолжал верить в возможность построения идеального общества. Он лишь пришел к убеждению, что Сталин не понял (или не захотел понять) истинного смысла теории Маркса. А смысл этот, как искренне, до самой смерти полагал твой дед – не в совершенствовании механизмов управления обществом, а в совершенствовании самого человека. Ведь только тогда, когда общество будет состоять из свободных, гармоничных и справедливых людей, оно сможет не с помощью насилия, страха или приказов, а естественным путем прийти к коммунизму, о котором мечтал Маркс. Именно работе по совершенствованию человека, по раскрытию в нем благородных побуждений и лучших качеств, видимо, и посвящал свою жизнь твой дед в российской глубинке. «Были бы братья, будет и братство», – любил он повторять фразу Достоевского. Он не считал идеи коммунизма ошибочными, он считал трагической ошибкой тот способ воплощения в жизнь коммунистических идеалов, который избрали руководители Советского Союза. Их он называл «авантюристами от коммунизма», причем не скрывал этого своего мнения. Он говорил, что плоха не идея – плохи исполнители. Как преступления инквизиции не смогли дискредитировать саму идею христианства в глазах человечества, так и преступления тоталитаризма в Советском Союзе, как считал твой дед, не смогут опорочить светлых идеалов коммунизма. Ты спросишь, откуда я все это знаю? В основном, из писем твоей бабушки Авдотьи. Она, тоже подстать Гонсалесу, до последнего верила в торжество справедливости.
Да и вообще, трудно даже представить себе, какое количество людей в нашей стране заблуждалось так же! Даже в тюрьме, даже перед собственным расстрелом многие осужденные продолжали верить, что произошедшее с ними – лишь ужасная ошибка, чудовищное недоразумение, которое обязательно разрешится, и они, полностью оправданные и восстановленные в правах, вновь встанут в ряды «честных строителей коммунизма».
Конечно, Гонсалеса не оставили в живых! И твою бабушку, Авдотью, вскоре тоже арестовали. Измученная допросами, она отправилась по этапу в актюбинский лагерь, куда ссылали жен изменников Родины. Там, каким‑то чудом сумев сохранить силы, она и произвела на свет младшего и последнего сына Гонсалеса – твоего отца. Все эти трагические события произошли в самом конце тридцатых годов, почти перед самой войной, что, возможно, и спасло твоему отцу жизнь. Тогда новорожденных детей держали вместе с матерью до трех лет, и только после этого распределяли по детским домам.
Бабушка твоя умерла в лагере – не выдержала одиночества, потрясений, выпавших на ее долю, да и каторжный труд в сочетании с эпидемиями и морозами сводил в могилу даже людей, бывших гораздо крепче и здоровее ее.
А твой отец закончил техникум, рос верным ленинцем, считался вполне благонадежным и преданным советской власти, но клеймо «сына врага народа» все же отравляло ему жизнь. Правда, когда наступила хрущевская оттепель, стало полегче, и он как‑то воспрял духом, но о семейной истории вспоминать все равно не любил. Тогда‑то мы с ним и познакомились. Звезд он с неба не хватал, но работягой был честным. Жаль только, что спился к концу жизни… Что тебе еще сказать? Жили мы с ним без затей, как все. Радостей особых я от него не видела, но, по совести, говоря, и горя тоже. Большого добра мы с ним не нажили, всего наследства – эта скромная квартирка. Правда, одну вещицу отец оставил тебе на память – он называл ее амулетом и просил передать тебе, когда ты вырастишь. Честно говоря, я почти позабыла о нем, но, раз ты начал этот разговор, значит, время пришло.
С этими словами мама, предварительно убрав со стола пустую тарелку из‑под каши (надо же, я даже не заметил, как все съел!) и, поставив передо мной чашку ароматного горячего кофе, удалилась в свою комнату. Некоторое время спустя она вернулась, держа в руках старую‑престарую жестяную коробочку из-под монпансье, и вручила ее мне. Неожиданное волнение овладело мной. Я осторожно открыл потемневшую от времени крышку и извлек из коробки нечто, аккуратно завернутое в тряпицу. Развернув ветхую ткань, я обнаружил странный обломок камня: то ли кусочек какого-то медальона, то ли фрагмент старинной фрески, испещренный иероглифами – разобраться было невозможно.
– Храни его в память об отце, – сказала мать. – К сожалению, ничего более ценного он тебе в наследство не сумел оставить.
Я снова завернул камень в тряпицу, поместил в коробочку и положил в карман пиджака. Сделал я это лишь для того, чтобы не обидеть мать, поскольку никакой особой ценности в этом обломке я, конечно же, не видел. Впрочем, одной безделушкой больше, одной меньше – какая разница. Раз уж эта вещица была чем‑то дорога моему отцу, я непременно сберегу ее, хотя бы в качестве единственной семейной реликвии.
Я машинально бросил взгляд на кухонные часы и с ужасом обнаружил, что рискую серьезно опоздать на работу. Мысль о выволочке, которую сегодня наверняка устроит мне начальник, быстро вытеснила из головы все прочие размышления, и я, сломя голову, на ходу поцеловав мать, помчался преодолевать ежедневные транспортные трудности, понимая, что даже в том случае, если произойдет чудо, мое опоздание все равно неизбежно и выговор – неминуем.
Конечно, никакого чуда не произошло и мне пришлось, как обычно, ждать с такими же бедолагами, как я, автобус, потом вместе с ними брать его штурмом и так далее, по списку… Счастливцам, никогда в жизни не испытавшим на себе кошмара утренних часов пик на муниципальном транспорте, можно только позавидовать! Впрочем, эти тяготы и переживания настолько банальны и настолько хорошо знакомы всем обитателям нашего города, что даже рука не поднимается лишний раз их описывать.
День прошел, как обычно, не считая того, что шеф впаял мне штраф за опоздание. Утомительное перебирание скучных отчетов, договоров, актов, пересказы вчерашних новостей, сплетни сотрудниц… Измотанный и раздраженный к концу дня, я преодолел последнее испытание – возвращение на том же переполненном автобусе. Уже не найдя в себе сил зайти в нормальный магазин, я схватил в киоске на остановке пакет кефира и батон, и, наконец, направился к своему двору. То ли от усталости, то ли от нервного напряжения, в голову мне приходили мрачные мысли.
Изо дня в день – одно и то же! Неужели человек рождается и умирает лишь для того, чтобы ежедневно совершать этот глупый, утомительный ритуал – вставать, идти на работу, изображать видимость полезной деятельности, возвращаться с кефиром под мышкой, дома под бормотание телевизора уплетать этот кефир, заедая батоном, и даже не чувствуя вкуса, ложиться спать. Чтобы с утра повторить все то же самое, в той же последовательности… Причем ритуалы, может быть, у всех разные, но смысл – один. Одни и те же действия и поступки совершаются из года в год, механически, не оставляя следа ни в душе, ни в памяти. Неужели и мне суждено так прожить всю свою жизнь? Ведь во всем этом смысла не больше, чем в росте травы. Для чего я родился? В чем мое предназначение? И как я найду его, если все мои силы и мысли заняты исполнением этого глупого, никчемного, бюрократического ритуала?..
На этот раз мне удалось добраться до квартиры без приключений – никаких падающих лифтов и утечек газа, слава Богу, не повторилось. Снимая пиджак, я услышал, как что‑то выпало из кармана и с металлическим стуком ударилось об пол. Я наклонился и поднял жестяную коробку – посмертный подарок отца.
Черт, со всей этой круговертью я совсем забыл про нее! Не хватало только потерять или разбить этот осколок!
Я открыл крышку, достал камень, осмотрел. Разумеется, он оказался цел. Я внимательно вгляделся в странные знаки на его поверхности, и вдруг мною овладело странное состояние. Передо мной, как наяву, возник мой дед, выглядевший в точности так же, как на той фотографии: он стоял на пустынном утесе и пристально всматривался вдаль. Вдруг мне показалось, что это не он, а я стою на вершине, всем сердцем ощущая одиночество и отрешенность от мира.
«Быть ясновидящим опасно. Люди стремятся избавиться от тех, кому ведомы тайны мироздания» … – неожиданно возникли в голове чужие, вовсе незнакомые мне слова.
Я вздрогнул и оглянулся. Вот что значит усталость и чрезмерная впечатлительность! Конечно, я не стоял ни на каком утесе, и никого рядом со мною не было. Привычная, знакомая до мельчайших деталей прихожая собственной квартиры, вешалка с пиджаком, плащом и старым зонтиком… И я, как болван, стою посреди прихожей, тупо разглядывая осколок камня. Торопливо завернув его снова в тряпицу, я прошел в комнату и запрятал коробочку в ящик письменного стола, в самый дальний его угол, решив оставить ее в покое и заняться своими делами. Впрочем, никаких особых дел у меня не было. Я включил телевизор и принялся лицезреть, как очередной пропагандист очередного кандидата на очередных выборах рассуждает о его преимуществах перед остальными. Неторопливо, с наслаждением попивая кофе, я вполуха слушал его набившие оскомину доводы, думая лишь о том, как все-таки приятно оказаться дома, в тепле и покое.
Не могу сказать, чтобы я был полностью аполитичным человеком, нет. Мое равнодушие к разного рода теледебатам и политическим дрязгам объясняется просто: то, что у нас в России пытаются выдать за демократию и свободные выборы, на самом деле таковыми не являются. А я не люблю участвовать в фарсах. Конечно, когда преобразования в нашей стране только начинались, когда во власть попали люди, которые искренне верили в то, что действительно смогут изменить жизнь страны и старались претворить свои идеи в жизнь, меня было не оторвать от телевизора. Но теперь, когда, по сути, исход любых выборов известен заранее, и выступления маститых политиков перед «электоратом» (как они любят называть людей, на деньги которых, по сути, и обеспечивается их безбедное существование) проводятся лишь для того, чтобы лишний раз напомнить о них народу, мне скучно и противно наблюдать за этими играми. Наша демократия превратилась в пустопорожнюю болтовню, где раскрученные политики и разного рода политологи (сколько их развелось за последнее время!) щеголяют друг перед другом ораторским мастерством, ловко манипулируя сознанием людей, в то время как настоящие решения, от которых зависит жизнь страны, принимаются незаметными «серыми кардиналами». В конечном же счете все диктуется денежными мешками.
«И какой, спрашивается, сегодня смысл читать газеты, журналы, переключаться с одной телепрограммы на другую – правды из них все равно узнать невозможно, так что пользоваться ими – только портить себе настроение».
Так размышлял я, перейдя на какой-то ненавязчивый музыкальный канал.
Под негромкое воркование неизвестной мне молодой певицы я с удовольствием думал о том, что завтра выходной день, и можно будет, наконец, выспаться и отдохнуть, а уж потом, на свежую голову, и подумать о смысле жизни. Может быть, не все в ней так мрачно и беспросветно, как представилось мне сегодня вечером?
С такими обнадеживающими мыслями я допил свой кофе, принял ванну и, едва моя голова коснулась подушки, погрузился в сон.
Глава вторая. Стас.
Сколько раз мне приходилось выслушивать панегирики в адрес многодетных семей! И дружные они, и счастливые, и «один за всех, все за одного», и радость родителей, и поддержка друг для друга… Чушь собачья! Все эти разглагольствования о мифическом благополучии больших семей не более чем фантазии избалованных дураков, не знающих реальной жизни. Пусть бы они сами хоть недельку попробовали пожить в такой семейке! Тогда бы, небось, сразу заговорили по-другому! Уж я‑то на своей шкуре испытал всю эту хваленую «взаимовыручку» и «поддержку»! Меня, к несчастью, угораздило родиться старшим ребенком как раз в таком вот семействе. Мои родители особо не утруждали себя мыслями о том, как воспитывать и содержать ораву, которую они наплодили. Бездумно исполняя детородную функцию, они, казалось, считали свой родительский долг выполненным. Все остальное, – воспитание детей, уход за ними, забота о достойном образовании и счастливом будущем для своих чад, – нисколько их не волновало. Эти обязанности они стремились переложить, по мере возможности, на кого-нибудь другого. Этим «другим» неизменно оказывался я. Как только я достиг возраста, в котором ребенок способен не только прикладываться к соске, но и оказывать посильную помощь родителям, я стал бесплатной и безропотной нянькой для своих младших братьев и сестры. Мои сверстники гоняли мяч во дворе, катались на санках, ходили в кино, а я, как проклятый, менял пеленки, еле сдерживая тошноту, подкатывающую к горлу, вытирал сопливые носы, сажал на горшок, разогревал кашу… Да что там развлечения! Даже уроки мне приходилось учить под аккомпанемент неумолкающих криков и визгов малышни, то и дело отвлекаясь для того, чтобы разнимать их ссоры, делить между ними конфеты и игрушки, успокаивать плачущих и увещевать драчунов.
А ссорились они беспрестанно, и причиной ссор могло стать все, что угодно – от старого носового платка до новой машинки, подаренной кому-нибудь из них на день рождения. Так что, еще раз повторюсь: не верьте идеалистам, утверждающим, что большая семья – это мирное единство родственных душ! Абсурд и ложь! Большая семья – это каторга, это волчья стая, в которой каждый волчонок норовит урвать для себя кусок пожирнее. А когда в такой семье еще не все в порядке и с материальным достатком, отношения в ней и вовсе становятся невыносимыми, она превращается в чудовищного монстра, раздирающего самого себя по частям.
Итак, родители не занимались моим воспитанием, при этом взвалив на меня обязанности по уходу за младшими детьми. Самое забавное, что, возложив на меня свои прямые обязанности, они умудрялись еще и читать мне нотации. Сколько раз я слышал пафосные рассуждения родителей о том, что я уже большой мальчик и должен гордиться тем, что мне поручают такие ответственные дела (например, поменять грязные пеленки, вымыть горшок и т.п.). Родители уверяли меня, что, заботясь о младших, я еще больше полюблю их – потому, что вместе с заботой я передам им частицу своей души. Смешно! Эти маленькие гаденыши отбирали у меня самое дорогое – счастливое и свободное детство, а я их должен был за это любить? Да я ненавидел их – всех вместе и каждого в отдельности!
Словом, роль старшего сына в подобной семье ничего, кроме содрогания, вызывать не может.
Самое обидное, что ни благодарности, ни поддержки родителей я не ощущал. Мать была замотана вечными заботами о том, как прокормить нашу кучу, и ей было не до сантиментов, отец же вообще на семейные дела не обращал никакого внимания. Иногда, правда, на него находило нечто, что можно было бы назвать «желанием исполнить отцовский долг», но, поскольку привычки к этому он не имел, то и выглядели его попытки уделить нам внимание как-то… наигранно и нелепо. В зависимости от того, в каком он находился настроении, когда на него вдруг нападала тяга к воспитанию, нам перепадали либо подзатыльники, либо (в лучшем случае) длинные отцовские монологи, которые он называл «беседой». Эти «беседы» состояли из пространных рассуждений о том, что отец считает правильным, а что – нет. Опирался он, в основном, на примеры из собственной жизни, считая ее, судя по всему, образцовой и достойной для подражания. Видимо, он полагал, что таким образом прививает нам идейные убеждения (а их‑то он, похоже, и считал главной ценностью в жизни) и закладывает моральные устои.
В дни своего детства самым страшным ругательством я считал слово «троцкист», которое не раз употреблял отец, когда был рассержен или хотел кого-нибудь уязвить. Конечно, я и понятия не имел, кто такие троцкисты, но эмоциональная окраска, которую придавал отец этому слову, не вызывала у меня сомнений – страшнее оскорбления быть не может. В моем детском воображении сложился и соответствующий образ «троцкиста» – некое подобие дьявола, с рогами, кровавыми глазами и огромной пастью, очень опасное и готовое пожрать все на своем пути. Однажды я спросил у отца, кто же такой троцкист, чтобы подтвердить свое предположение, и был очень удивлен, когда оказалось, что это никакой не черт с рогами, а обычный человек, только, по выражению отца, «подонок, который против Ленина и партии». Поразмыслив, я решил, что тот, кто против Ленина, хоть и не черт, но тоже очень страшный и опасный, и взял отцовское ругательство на вооружение. Эффект, производимый им, меня вполне удовлетворил: заслышав загадочное слово, люди пугались и отступали от меня, причем не только дети, но и взрослые. Я решил, что это отличное ругательство, раз оно наводит на людей такой страх, и стал употреблять его при любом удобном случае.
Пожалуй, кроме умения смачно выругаться, дать отпор обидчику, грозно сжимать кулаки, отец ничему меня не научил. Моему обучению в школе он и вовсе не придавал никакого значения. Знаниям и книгам он противопоставлял физическую силу. Может быть, потому что считал весь окружающий мир враждебным и агрессивным, он и растил не сына – молодого волчонка, способного этому миру противостоять. Ни слова не слышал я от него о любви, о сострадании, о дружбе. Только недоверие (или бдительность – это слово он тоже употреблял очень часто), только сила, только власть, по его мнению, могли помочь мне оставаться на плаву. Не знаю, удалось ли отцу в полной мере вырастить из меня волка, но некоторые его уроки я усвоил накрепко. По крайней мере, попадая в критические ситуации, когда важна быстрота реакции и сила, я неизменно вспоминаю его слова: «Ты всегда должен уметь постоять за себя. На удар отвечай ударом, не раздумывая. И твой удар всегда должен быть сильнее».
Свою философию отец, случалось, подкреплял и историческими примерами. Так, я помню, в какой ужас поверг меня его рассказ о том, что в Древней Спарте физически слабых мальчиков сбрасывали со скалы. «И правильно делали! – рокотал отец. – Обществу не нужны слабаки, от них никакой пользы, одно нытье!» Рассказывал он мне это в один из дней, когда его воспитательный порыв был нацелен на мое физическое развитие. Был выходной, и отец заставил меня, вместо прогулки с друзьями, два часа поднимать гантели и отжиматься от пола. Не имея привычки к постоянным тренировкам, я, конечно, выдохся через полчаса усиленных упражнений под его руководством. Отец назвал меня слабаком и рассказал, что сделали бы со мной в Древней Спарте. Я до сих пор помню, как в моих глазах стояли слезы, как дрожали колени и ныли руки, но отец был непреклонен, и мне пришлось заниматься до тех пор, пока ему самому не надоело надо мной измываться. На следующий день я был не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой – все мышцы ныли. Но пожаловаться на свое самочувствие отцу я не посмел – ведь тогда он бы опять посчитал меня хлюпиком.
Жаль, что я в те времена не знал истории, и не смог ответить отцу. Ведь, рассказывая мне о жестоких законах Спарты, он умолчал о том, отчего она погибла. А, как известно, погибла она именно оттого, что, признавая лишь диктатуру силы и уничтожая более слабых, но, возможно, более совершенных духом своих граждан, истребила интеллект, дух, который не менее важен для страны, чем сила. Она погибла, потому что не смогла гармонично развивать и то, и другое. Неразумно полагаться лишь на грубую силу, поскольку на любой, самый крепкий кулак, найдется кулак покрепче, а на любое самое мощное оружие – оружие, его превосходящее. И когда сила сталкивается с равной силой, побеждает тот, чей дух совершеннее.
Тогда, сквозь слезы слушая рубленые и обидные фразы отца, я этого не знал. Да если бы даже и знал – разве посмел бы спорить?
Внимание отца ко мне проявлялось редко, поэтому всегда в такие моменты я слушал его, раскрыв рот, каждое его суждение принимая, как истину в последней инстанции. Он чувствовал это, и всякий раз, когда бывал в благодушном настроении, рассказывал мне разнообразные поучительные истории, суть которых всегда сводилась к одному и тому же – никого не бояться, никому не верить, всегда быть сильнее противника. Зная, что я очень боюсь оставаться дома один, он часто специально, под разными предлогами, запирал меня в квартире на несколько часов. Я сидел в углу и плакал от страха. Возвращаясь, он видел мое заплаканное лицо, хмурился и говорил: «Да… Жаль, что ты у меня такой трус. Вот я знаю одного отличного мальчишку, его тоже оставили дома одного, и как раз в это время в квартиру полезли воры. И что, ты думаешь, он сделал? Сидел и хныкал, как ты? Нет! Этот славный мальчуган сумел выскользнуть из квартиры, запереть в ней грабителей, вызвал милицию и задержал преступников! Ты думаешь, ему было не страшно? Он сумел пересилить свой испуг, и, несмотря на свой возраст, оказался настоящим мужчиной!». Тут отец делал эффектную паузу, пристально смотрел на меня и, словно размышляя вслух, говорил: «Может, если вас познакомить, ты станешь посмелее? Хотя, нет. Вряд ли тот смелый мальчик захочет водиться с таким трусом, как ты».
Когда отец говорил подобные вещи, мне было мучительно стыдно и обидно, хотелось сейчас же, немедленно, доказать ему, что я тоже смелый и сильный. А больше всего я завидовал тому неизвестному мальчику, который задержал воров. Глупо, конечно… Отец не был особенно изобретателен, и его истории часто повторялись. Кроме этой, большой популярностью пользовалась история про мальчика, который сбросил на головы своих обидчиков тяжелый камень, а потом вызвал милицию, и милиция его долго хвалила; про мальчика, который поздним вечером не побоялся пойти в магазин, по дороге задержал очередных преступников, и получил медаль за храбрость, и так далее. Все эти истории заканчивались одинаково – смелый хороший мальчик всегда (средства и способы не имели значения) побеждал, его хвалила милиция, иногда награждала и, конечно, всякий раз отец сокрушался, что, наверное, ни один из этих героев не захочет дружить с его слабохарактерным сыном.
Даже когда я догадался, что все эти истории не что иное, как пустые выдумки, во мне по-прежнему оставалось детское желание доказать отцу, что я ничем не хуже, чем герои его рассказов.
С тех пор прошло уже немало лет, отца давно нет в живых, но я до сих пор не знаю, благодарить его за те уроки, что он мне преподавал, или нет. Так или иначе, ему все же удалось научить меня главному: я умею постоять за себя, я никогда не боялся лихих людей, и всегда считал, что смогу их одолеть. Не силой, так хитростью.
Может быть, отцовское внимание, пусть и нечастое, стало для меня своего рода компенсацией за то, что мне пришлось ухаживать за остальными детьми в семье. Тем, кто появился на свет после меня, отец не уделял внимания вовсе. Наверное, оттого, что весь, и без того скудный, запас отцовской любви и участия достался мне, первенцу, остальные дети для него как будто не существовали. И зачем только мать их рожала? Ни в детстве, когда мне приходилось возиться со всей этой мелюзгой, ни теперь, став взрослым, я не смог найти ответа на этот вопрос. Может, повинуясь чисто женскому расчету с помощью детей удержать отца? Но он, наоборот, с каждым новым младенцем, казалось, все больше и больше удалялся и от нее, и от нас. Или срабатывал заложенный в генах инстинкт к продолжению рода и, исполняя это свое жизненное предназначение, она имела возможность самоутвердиться в собственных глазах? Или просто не смогла реализоваться ни в одном деле, и именно деторождение стало единственным ее призванием, с которым она успешно справлялась? Зачем?.. Не для того же только, чтобы вызвать удивление – порой восхищенное, а чаще – осуждающее – окружающих? Я никак не мог понять ее неудержимое стремление разводить детский сад, тем более что денег на его содержание в семье никогда не было, да и служебное положение отца все время висело на волоске. Словом, средств в семье было с гулькин нос, зато дети появлялись с завидным постоянством. Наверное, отца, который вынужден был постоянно ломать голову, как заработать на эту толпу, потребности которой росли с каждым годом, именно эта бездумная плодовитость жены и раздражала, в конце концов, обернувшись для нас – отсутствием отцовской любви, а для нее – охлаждением мужа.
В семье, где нет взаимопонимания между родителями, не складывается и настоящего братства и единения между детьми. Сколько ни уверяла меня мать, что в будущем эти малыши, которых я вынужден выгуливать на детской горке вместо того, чтобы погонять со сверстниками в хоккей, станут для меня поддержкой и опорой, ничего, кроме раздражения и некоторой опаски по отношению к ним, я не чувствовал.
К примеру, средний мой брат, Андрей, рос бесхарактерным слизняком. Внешне он всегда был послушным, тихим, спокойным ребенком, но мне в его поведении всегда чудился какой-то подвох. С самого детства он был, как говорится, себе на уме. Преследуя какие-то, только ему ведомые, цели, он изображал из себя верного поклонника старшего брата, при этом никогда не упуская случая исподволь, незаметно, устраивать мне неприятности. То, будто бы под давлением родителей, рассказывал им о моих проступках (ох, как сурово меня наказывал за них отец!), а потом прибегал ко мне и, заливаясь слезами, просил простить за невольное предательство. То сваливал на младших свою вину, опасаясь наказания. Да много чего было – всего не упомнишь! При этом умел так извернуться, так представить ситуацию, что получалось, будто он – самый примерный и положительный мальчик, а вот все остальные – просто исчадия ада. Конечно, подобными уловками в детстве грешат почти все, но было в Андрее и что-то еще. Что-то, что не позволяло мне никогда полностью ему довериться. Его мнимое спокойствие и наигранная покорность напоминали мне спокойствие хладнокровного убийцы из какого-нибудь зарубежного боевика, который, ничуть не изменившись в лице, с милой улыбкой может перерезать своей жертве горло, а потом расчетливо и вдумчиво уничтожить все улики. Я на уровне подсознания, каким-то шестым чувством понимал: не стоит подставлять брату спину – неизвестно, чем может обернуться такое легкомыслие, что придет ему в голову. Часто я ловил себя на том, что, отвернувшись от брата во время игры, боюсь повернуться обратно. Боюсь, потому что вместо дружелюбной и подобострастной улыбки могу увидеть мстительную гримасу (как было однажды) …
Вслед за Андреем родилась моя сестра Марина – обычная девочка, неизбалованная вниманием, и потому послушная и скромная. Братья не обращали на нее внимания, почти никогда не брали в свои игры, и постепенно она превратилась в молчаливую тень нашей матери – к тому времени уже окончательно забитой и измотанной женскими заботами.
Последним волчонком в нашей «стае» появился Игорь. Вот уж о ком стоило бы сказать отдельно! По иронии судьбы, отцу было не суждено увидеть своего младшего сына взрослым, хотя именно в нем, мне кажется, как в сухом остатке, неожиданно воплотились все чаяния отца. Если мне отец пытался привить какие-то ценности, объясняя, что в жизни, по его мнению, хорошо, а что плохо, то в Игоре, лишенном отцовских наставлений, сконцентрировалось и в полной мере развилось только плохое. При этом все, за что так ратовал отец – сила, беспощадность к врагам, потребительское отношение к жизни, целеустремленность, – все это присутствовало в Игоре, и все служило исключительно его личным интересам. С самого детства, преследуя свою цель, будь то кусок торта с праздничного стола или новая игрушка, он не останавливался ни перед чем. Я с ужасом ожидал, что же будет, когда он вырастет. То, каким он стал, превзошло мои самые худшие ожидания. Но об этом лучше не рассказывать…
Словом, вместо хваленой поддержки и взаимовыручки, между всеми нами установилось отчужденное равнодушие. Сколько раз я проклинал родителей за их плодовитость! Сколько раз думал о том, насколько благополучнее, счастливее и проще сложилась бы моя судьба, окажись я единственным ребенком в семье! Но… Жизнь сложилась так, как сложилась. Как говорится: «История не допускает сослагательного наклонения».
Благополучно настрогав четверых детей, отец отошел в мир иной. Его ранняя смерть до сих пор окружена какой-то тайной. Мама никогда не вникала в его дела, поэтому ничего о жизни отца за пределами нашего дома рассказать не могла. У меня создалось впечатление, что она в глубине души побаивалась мужа. Тихая, забитая, замученная семейными хлопотами и заботами, она просто не могла найти времени на то, чтобы заниматься собой – все силы уходили на уход за домом и детьми. Какое уж тут развитие личности! Да и то, что она считала воспитанием, на самом деле ограничивалось лишь удовлетворением физических потребностей детей. Напоить, накормить, одеть, выгулять, вылечить – этим нехитрым перечнем ограничивались ее материнские заботы. Не знаю, имею ли я право винить мать за это – ведь ни на что другое у нее, действительно, просто не оставалось ни сил, ни времени, но, на своей шкуре испытав скудость такого однобокого воспитания, я запретил бы таким женщинам рожать. Ребенок нуждается в психологической поддержке иногда сильнее, чем в пресловутой ложке супа к обеду. Этой поддержки ни у меня, ни у моих братьев и сестры никогда не было. Мать растила нас, как самка растит своих детенышей: голоден – накормить, заболел – вылечить, замерз – согреть. В остальном мы были предоставлены сами себе, самостоятельно постигали сложные законы окружающего мира, по своим, детским представлениям, пытаясь определить, что такое хорошо, а что такое плохо. Это одно из самых глубоких заблуждений, будто человек рождается склонным к добру, и лишь грубый мир, с которым он сталкивается впоследствии, делает его злым. Нет! Ребенок рождается с инстинктами звереныша. Его основная задача – выжить и получить от окружающих то, что ему необходимо – еду, тепло, комфорт. Если предоставить ему развиваться самостоятельно, инстинкты навсегда останутся доминирующими в его душе. Ради их удовлетворения он будет готов на любые поступки, даже на преступления, просто потому, что никто не внушил ему нравственных ценностей, присущих человеку, не вложил в его сердце сострадания, любви, не воспитал в нем чувство справедливости и способности к самоограничению. Основная задача родителей – из звереныша, которого они произвели на свет, сделать человека, передать ему моральные устои, нравственные законы, по которым из века в век живет человечество. Это сложная и длительная работа, требующая от взрослых любви, терпения и полной самоотдачи. Мои родители на эту работу оказались неспособны. Поэтому, дав миру четверых детей, они даже не задумывались о том, что могут вырастить не людей, а монстров.
И вновь я упорно возвращаюсь к одной и той же мысли, не дающей мне покоя: как можно, не постигнув своего собственного предназначения на земле, не усвоив для себя законы мироздания, плодить новые, такие же слепые и никчемные существа? Если человек хоть один раз в жизни пожалел о том, что появился на свет (о чем неоднократно, в минуты раздражения, причитала моя мать), как может он желать иметь детей?! Для чего? Чтобы уготовить им такую же бездарную, полную разочарований и бед, судьбу? Не может сын или дочь несчастных, несостоявшихся родителей, стать счастливей, чем они. Не может, потому что не научен ими быть счастливым, потому что не получил из их рук той истины, которая помогла бы ему развиваться и жить полноценной и осмысленной жизнью…
Погруженный в собственные невеселые воспоминания и размышления, я перебирал старые, пожелтевшие записи своего отца. Собственно говоря, эти бумаги долго еще не попали бы в мои руки, если бы не перестройка квартирного масштаба, затеянная нашим семейством. Моя жена, насмотревшись всевозможных дизайнерских передач, решила, что настала пора привести в божеский вид и нашу квартиру. С азартом первооткрывателя она затеяла грандиозный ремонт и заодно решила избавиться от накопившегося в доме хлама. Надо сказать, количество ненужных вещей, которые она извлекла с антресолей (кажется, мы не разбирали их несколько лет), повергло меня в шок: старый глобус, рваная соломенная шляпа, допотопные грелки, сломанная клизма, проржавевшая жестяная лейка, валенки, какие-то тряпки неизвестного происхождения… Среди прочего обнаружились и лежащие теперь передо мной пять картонных папок с надписью «Дело» на обложках. Я про них давно забыл, и, честно говоря, первым моим порывом было отправить их на помойку вслед за остальным хламом, однако любопытство взяло верх. Отряхнув толстый слой пыли с картонных поверхностей, я утащил папки в свой кабинет. У меня выдался свободный вечер, и я решил, наконец, внимательно просмотреть, чем же занимался мой отец…
Как я уже упоминал, в нашей семье не было нехватки голодных ртов, зато имелась вечная нехватка денег. Сам я, выйдя в самостоятельную жизнь, тоже довольно долго перебивался с хлеба на воду, пока не получил образования и, соответственно, более или менее хлебного места. Тогда, конечно же, я и помыслить не мог, что наступит такое время, когда у меня будет собственный – и весьма успешный – бизнес. Мать, понятное дело, ничем помочь мне не могла. Спасибо и за то, что не помешала получить высшее образование, не заставила после школы идти работать, чтобы содержать ее и младших детей.
Отец, пока был жив, служил в известной всем организации, одно название которой вызывало у запуганных советских людей трепет – КГБ. Причем, насколько я понял, служил он, что называется, по призванию. По зову сердца, что ли. Был сознательным, идейно подкованным сотрудником. Я помню, что он, например, назубок знал биографию Дзержинского, часто приводя его мне в пример в часы своих поучительных бесед. С его стола не исчезали материалы всевозможных коммунистических съездов, постановления партии и правительства, и прочие пространные партийные документы, из которых советский человек обязан был черпать основы своего мировоззрения. Отец без тени сомнений называл свое ведомство «санитаром общества», освобождающим его от прогнивших элементов, мешающих построению коммунизма. Когда кто-то из знакомых набирался смелости и упрекал отца в том, что методы КГБ – не закон, а насилие, отец ловко парировал цитатой из Ленина, употреблял которую так часто, что я до сих пор помню ее наизусть: «Мы не против насилия. Мы над теми, кто относится отрицательно к насилию, смеемся и говорим, что может быть либо наше насилие, либо насилие наших врагов. Кто считает иначе, тот либо идиот, либо совершенно необразованный человек».
Не думаю, что отец занимал сколько-нибудь значительный пост, потому что не имел никаких привилегий – ни автомобиля, ни приличной квартиры, ни достойного содержания. Рабочая лошадка, обычный, рядовой опер. Мы и жили, как все обычные советские граждане, если не считать особого отношения соседей к нашей семье – никто не стремился с нами сближаться. Вокруг нас словно бы образовалась невидимая зона отчуждения. Нет, с родителями всегда подчеркнуто вежливо и уважительно здоровались, но при этом никто никогда не заходил по-соседски, как было принято в те времена, чайку попить, поболтать. Грозное название отцовского ведомства защищало нас от вторжения посторонних лучше любых замков и засовов. Даже я, хоть и был еще несмышленым мальцом, ощущал некий ореол, вызванный служебным положением отца. Очевидно, получив соответствующие наставления от своих родителей, дети во дворе побаивались меня, почти никогда не пытались дразнить или обижать, и, уж тем более, никто не проявлял желания поделиться со мной своими секретами.
Отца давно нет на свете, но его старые бумаги пережили его и теперь лежат передо мной, его сыном, будоража память, вызывая из прошлого образы давно ушедших людей и канувших в Лету событий.
Честно говоря, я не ждал от этих бумаг никаких открытий, но чем дольше я вчитывался в пожелтевшие листки, тем больше узнавал неожиданного для себя.
В сущности, все пять папок представляли собой один‑единственный документ – протокол допроса какого-то человека. То и дело мне попадались странные рисунки, непонятные картинки, старые фотографии… Да и сам подозреваемый был необычным. Все в нем вызывало удивление: и его странное имя – Гонсалес Ачамахес, и необычайная, какая-то нездешняя внешность… Я вглядывался в фотографии, приложенные к делу, и недоумевал. Как этот человек, обладающий таким загадочно‑демоническим лицом, напоминающим фрески индейцев племени майя, мог оказаться на многострадальной русской земле? Никогда мне не доводилось встречать среди моих соотечественников таких отточенных, словно вырезанных из камня, черт лица.
Несмотря на необычную личность фигуранта, его допрос показался мне весьма тривиальным для своего времени. Конечно, учитывая иностранное происхождение подследственного, ничего умнее в КГБ не придумали, как обвинить его в работе на зарубежную разведку, причем речь шла и о мексиканской, и об американской, и о японской разведке. Мой отец задавал обвиняемому скучные, все время повторяющиеся вопросы: «С какой целью вас забросили в нашу страну для шпионажа?», «С какой конкретно организацией вы сотрудничаете?», «Информацию какого рода вы уже успели передать своим работодателям?», «Кто оказывал вам помощь на нашей территории?», и так далее, и так далее… Пароли, явки, имена соучастников – все по известному сценарию, многократно описанному в литературе и прессе, когда воспоминания репрессированных хлынули в печать. Естественно, ответы Гонсалеса на все эти вопросы были невразумительными. Чувствовалось, что он испуган, совершенно не понимает, в чем его обвиняют, надеется на то, что происходящее с ним – не более чем недоразумение, и пытается донести эту простую истину до следователя.
Однообразное чтение повторяющихся вопросов и таких же повторяющихся оправданий могло очень скоро мне наскучить, тем более что я предвидел неизбежную развязку. Однако, по мере чтения этих материалов, я все больше проникался сочувствием к незнакомому мне Гонсалесу, и все сильнее испытывал стыд за своего отца, который, хоть и был простым исполнителем, а все же творил неправедное дело. Это свидетельство пусть невольного, но все же преступления, которое совершал мой отец, склоняя невинного человека к тому, чтобы оговорить не только себя, но и других столь же невинных людей, его друзей и знакомых, уже начинало жечь мне руки. Еще немного, и папки полетели бы в корзину, но вдруг характер записей изменился.
Гонсалес внезапно перестал оправдываться – он вообще, если судить по протоколу, замолчал, несмотря на то, что ворох обвинений, выдвигаемых против него следователем, нарастал, как снежный ком. Этот Гонсалес, как я понял, кроме честной и довольно самоотверженной работы в колхозе, ничем другим не занимался, а ему вдруг предъявили «вещественную улику», найденную в его доме при обыске. Этой уликой оказался странный каменный обломок с иероглифами, завернутый в тряпицу. Конечно, привлекать к изучению камня специалистов не стали, никакой экспертизы не проводили, а попросту окрестили непонятную штуковину «американским шпионским шифратором» – ни больше, ни меньше. Будь я на месте допрашиваемого бедолаги, я принялся бы отвергать эту ересь с еще большим пылом, чем до того отвергал пустые обвинения, но… Произошло непонятное – как только с него потребовали объяснений о происхождении улики, Гонсалес полностью отказался от сотрудничества с органами и на любые вопросы отвечал молчанием. Молчал он, судя по всему, и после применения к нему «особых» методов допроса. Это показалось мне странным. Почему он замолчал? Почему даже не пытался объяснить, откуда у него этот камень? Почему ни слова не желал сказать о его назначении? Казалось бы, пустяк, какой-то каменный осколок, и вдруг такое упорство, которое не смогли сломить даже пытками. Что за этим крылось? Невинному человеку нечего скрывать. Похоже, Гонсалес хранил какую-то тайну, разгадка которой как раз и заключалась в найденном у него обломке камня. Так или иначе, но воображение мое разыгралось самым немыслимым образом.
Самой «вещественной улики» в деле, конечно, не оказалось. Осталась лишь фотография камня, испещренного непонятными письменами.
На этом бы мне и закончить чтение, да избавиться от папок, напоминающих о далеко не лучших деяниях моего отца, но тут, хоть я никогда не замечал в себе задатков Пинкертона, меня разобрал неподдельный интерес к этой загадочной истории.
В моей голове рождались десятки вопросов, ни на один из которых я не мог найти ответа. И одним из них был, казалось бы, самый элементарный: почему именно эти папки вдруг оказались не в архиве, не в отцовском служебном кабинете, а здесь, дома, на антресолях? Почему в нарушение всех и всяческих правил и инструкций, он вынес их, да еще и хранил? Эти вопросы не давали мне покоя, и я решил попробовать провести собственное расследование.
Поразмыслив, я решил, что разгадку этой истории, скорее всего, придется искать не в России, а в стране происхождения отцовского фигуранта – Мексике. В материалах дела содержалась информация о том, что Гонсалес, оставив состоятельных родителей и учебу в университете, увлекся теорией Маркса и отправился в Россию «помогать строить коммунистическое общество». Следователь, то бишь мой отец, конечно, не поверил этим его объяснениям. Людям вообще не очень свойственно верить в благородные побуждения своих собратьев, а уж сотрудникам госбезопасности – тем паче. Надо быть уж совсем лишенным революционной бдительности, чтобы поверить в то, что человек может оставить богатых родителей, карьеру, благополучие и примчаться в нищую Россию, одержимый лишь высокими идеями. Так что, конечно же, напрасно надеялся Гонсалес убедить моего отца в искренности своих намерений.
Видимо, в память о родном доме Гонсалес и хранил этот обломок, судя по письменам, начертанным на нем, довольно древний.
Если мое предположение было верным, то самое разумное, что следовало сделать на первом этапе – узнать, что это за письмена такие. Очевидно, что это не испанский, и вообще ни один из современных языков. А где у нас занимаются мертвыми языками? В университете, на филфаке!
«Молодец!» – мысленно похвалил я себя и, вооружившись фотографией с изображением осколка из отцовской папки, отправился в университет.
Да, давненько не бывал я в университетских стенах!.. Вот уж поистине намоленное местечко, не то, что современные, в таком количестве нынче расплодившиеся платные академии, институты, и прочие шарашкины конторы, сулящие осчастливить человека дипломом. Кажется, что здесь все: стены, ступени лестниц, тяжелые двери аудиторий, коридоры хранят память о благородных людях, преданных науке, о действительно великих умах последних двух столетий.
Я немного постоял, вдыхая неповторимый аромат этих священных стен, и, мысленно извинившись перед почтенным заведением за спешку, влился в суетливый поток студентов, профессуры, лаборантов и прочей университетской публики. Никто не обращал на меня никакого внимания, только один раз пожилой подслеповатый профессор зацепил меня за руку рукояткой толстой дубовой трости, как крюком, и отчитал за то, что я не был на его семинаре, перепутав со своим студентом. Я, не вдаваясь в объяснения, тотчас же извинился и пообещал подготовить к следующему семинару объемную научную работу (пускай прогульщик попотеет!). На вопросы же вахтеров я отвечал, что иду в деканат, и мне верили на слово, даже не спросив студенческого билета. А что спрашивать? В нашем универе еще не такие старички, как я, обучаются.
Наконец, мои плутания по коридорам привели меня к двери с надписью «Кафедра испанского языка». Я осторожно постучал – никакого ответа. Легонько толкнув дверь, я обнаружил, что она не заперта, и вошел. В углу небольшого, если не сказать весьма тесного, кабинета, заставленного книжными стеллажами, две дамы беседовали за чашкой кофе, не обратив на меня ни малейшего внимания. Не зная, как обозначить свое присутствие, я кашлянул:
– Извините, пожалуйста… Простите…
Одна из дам повернулась ко мне, явно досадуя на то, что кто-то посмел прервать ход их беседы, и, холодно сверкнув стеклами очков, осведомилась:
– Что вам угодно, молодой человек?
«Молодым человеком» уже давно меня можно было назвать только с большой натяжкой.
– Мне бы хотелось побеседовать с кем-то, кто занимается… как бы это сказать… может быть… Не совсем историей Испании и испаноязычных стран, а как бы… ну, понимаете, – я чувствовал, что выгляжу глупо, как мальчишка, но холодный взгляд, направленный на меня, мешал мне сосредоточиться и толково сформулировать свою просьбу.
На лицах дам немедленно появилось такое выражение, словно я был студентом‑первокурсником, не сдавшим сессию. А чего еще я ждал? Сам виноват – повел себя, как болван! И ведь на самом деле я вовсе не таков. Как-никак давно уже не новичок в бизнесе, и с партнерами умею общаться, и деловые переговоры вести не хуже других. А тут и впрямь оказался мямля мямлей. Воздух университета так на меня действовал, что ли? Посмотрела бы эта надменная дама на меня в моем офисе – там бы перед ней предстал совсем другой человек. В пору ей было бы теряться и мямлить. Так или иначе, но в голове у меня даже шевельнулась малодушная мысль: не раскланяться ли поскорее и поискать помощи в другом месте. Однако, когда это было нужно, я мгновенно умел перестраиваться. И меня вдруг осенило:
– Вообще‑то, – подпустив в голос раскатистых баритональных ноток, проговорил я, – у меня дело. Я к вам из Госбезопасности.
Это сообщение, произнесенное мною словно бы, между прочим, как нечто, не имеющее существенного значения, произвело на женщин магическое действие. Хотя я нагло сочинял, и никакого документа, подтверждающего мои слова, у меня не было, но по изменившимся выражениям их лиц я понял, что ничего такого и не понадобится.
– Проходите, пожалуйста, – совсем другим тоном ответили мне, – мы постараемся помочь.
Такая реакция добавила мне смелости (или наглости?), и совсем уж вальяжным тоном я произнес:
– Видите ли, к нам попало очень любопытное, хотя и давнее дело. Необходимо бы разобраться в этих надписях. Похоже, они относятся не к мексиканской культуре, а к ее более раннему периоду, – выложив фотографию на стол, произнес я очень умную фразу – пусть знают, что я тоже не лыком шит.
Дама аккуратно отставила свою чашку с кофе в сторону, всем своим видом изображая деловитость и готовность к сотрудничеству:
– Ну, давайте, посмотрим, что там у вас…
По неуверенному ее тону и нерешительности, сменившей первое впечатление, произведенное моей «легендой», я понял, что мне, по-видимому, не очень‑то поверили. И теперь, не желая попасть впросак, пытаются на ходу разобраться, кто же я все-таки такой – действительно представитель солидных органов, или просто беспардонный проситель, которого нужно как следует проучить, выставив за дверь. Дама явно колебалась, не зная, как со мной поступить, и рассеянно скользила взглядом по лежащей перед ней фотографии. Наконец, видимо, решив, что в любом случае можно позволить себе высказать неодобрение в связи с неожиданным вторжением, менторским тоном произнесла:
– По совести говоря, молодой человек, вам, как представителю закона, было бы неплохо усвоить, что во всяком деле следует соблюдать определенный порядок, если вы хотите добиться желаемого результата! Если бы вы заранее предупредили нас о своем визите через декана или заведующего кафедрой, вас ожидал бы совсем другой прием. Неужели в вашем ведомстве не учат элементарной вежливости и уважению к работе других людей?
Я покаянно склонил голову, со страхом ожидая момента, когда она, пожелав проверить мои полномочия, попросит предъявить документы или, что тоже было бы весьма прискорбно, потребует подтверждающего звонка из соответствующего отдела ФСБ. Но, видимо, мой вид выражал такое неприкрытое и искреннее раскаяние, что оно вполне удовлетворило суровую даму, и она, наконец, приступила к изучению документа. Вооружившись увеличительным стеклом, дама несколько минут изучала изображение на фотоснимке, после чего, не скрывая облегчения, произнесла:
– Увы, молодой человек, должна вас огорчить – вы пришли не только не вовремя, но и не по адресу! – Все-таки некоторые пожилые леди бывают весьма язвительны. – Если я не ошибаюсь, то этот артефакт имеет прямое отношение к культуре индейцев майя, а, следовательно, обращаться вам нужно не к нам, а на кафедру археологии. Хотя и там вам вряд ли помогут.
– Почему? – недоуменно спросил я.
– Видите ли, – снисходительно пояснила дама, – тут нужен особый, так сказать, неформальный, подход. Культура майя очень древняя, мало изучена… К тому же, сейчас почти не осталось специалистов, даже среди археологов, которые могли бы, прикасаясь к древним артефактам, действительно погружаться в историю, а не только рассуждать о ней. Вы понимаете, что я имею в виду?
Я озадаченно покачал головой.
– Как бы вам объяснить это… К примеру, вы нашли предметы, относящиеся к древней истории, держите их в руках, изучили их состав, способ, которым они были произведены, их назначение, правильно датировали их происхождение. Сможете ли вы, обладая всеми этими знаниями, понять ход мыслей человека, который ими пользовался или создал их, достучаться до него сквозь столетия, почувствовать, что волновало и тревожило его, чем он жил, во что верил?
– Не знаю… – неуверенно ответил я. – Если это предметы культа, то, возможно…
– В том‑то и дело, что нет, невозможно! Сухой анализ, сопоставление фактов и эпох, к сожалению, не могут дать полного представления о том главном, чем должна заниматься история – о человеке. Наша археология анализирует черепки, осколки древних ваз, бусы, наконечники, но не душу! Любой студент‑первокурсник предоставит вам сколько угодно сведений о ремеслах, принципах построения жилищ, верованиях наших предков, но спросите его, как он себе представляет их бытие, что может сказать об их духовной жизни – наверняка не получите ответа. Нужно полностью погрузиться в изучаемую эпоху или культуру, чтобы понять ее по-настоящему. Увы, таких самоотверженных, искренне преданных науке ученых почти не осталось… Все норовят не понять историю, а подогнать ее под свои теоретические выкладки, оттого и получаются нынешние исследования древности отстраненными и поверхностными.
Я умоляюще посмотрел на даму: