Перейти к содержанию

Амулет. Книга 1

Автор:

Категория
Современная русская литература
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Два главных героя романа — Григорий и Стас — до поры до времени вовсе не знавшие друг друга, волею судеб оказываются причастны к одной и той же загадке, к странной истории амулета «Тайна вселенной». Читателю становится ясно, что в охоту за амулетом, судя по всему, вмешивается еще некая третья сила, но кто и почему это делает, разгадать как героям романа, так и его читателям оказывается не так-то просто. Амулет, способный влиять на судьбу человечества, в свое время был разделен верховными вождями народа майя на несколько частей, и теперь именно Григорию Ачамахесу надлежит отыскать и собрать воедино фрагменты «Тайны вселенной».

Читать «Амулет. Книга 1» — Николай Лединский онлайн

Страница 2 из 3

– Но что же мне тогда делать? Помогите, ради Бога! Будьте моей Ариадной в этом лабиринте – самому мне не выпутаться.

Моя отчаянная лесть, как ни странно, имела успех. Мадам оттаяла и благосклонно взглянула на меня:

– Пожалуй, я знаю человека, который мог бы вам помочь. Был у нас в свое время один старый чудак, очень странный, но в интересующем вас вопросе – просто гений. В прежние времена его невозможно было застать в городе, он не вылезал из экспедиций годами. Основной темой его исследований как раз была история майя, ему принадлежат десятки статей по этой тематике, кажется, есть даже одна монография. – Она подошла к громоздкому шкафу, провела пальцем по корешкам книг и, вынув одну из них, прочла имя автора: – Иван Петрович Логинов! Да… Незаурядный был человек. Вот уж кто, действительно, отдавался любимому делу без остатка. Просто влюблен был в своих майя! Как-то он так интересно выражался?.. – дама чуть наморщила лоб, припоминая: – А, вот: «Если человечество идет лишь вперед, это вовсе не означает, что оно приближается к своей цели. Иногда стоит повернуть назад, чтобы найти истинные сокровища духа. Изучите древнюю историю майя, и вы поймете, для чего пришли в этот мир…», – она помолчала с минуту, погруженная в воспоминания. – Да… Только вот не знаю, молодой человек, – вскинув на меня глаза, обмолвилась она, – жив ли еще Иван Петрович? У нас, во всяком случае, он давненько не появлялся.

Это последнее замечание меня огорчило:

– Я от всей души надеюсь, что он находится в добром здравии, – пробормотал я. – Но как мне с ним связаться?

Тяжело вздохнув, мадам с сожалением посмотрела на свою недопитую чашку, в которой остывал кофе, коротко бросила: «Подождите меня здесь», и вышла. В пустынном гулком коридоре процокали ее высокие каблуки. Вскоре она вновь появилась и положила передо мной листок бумаги с адресом.

– Вот, пожалуйста. Можете попытаться связаться. Больше ничем помочь не могу. И, будьте так любезны, передайте своим коллегам, чтобы впредь не отвлекали людей от дела по пустякам. Лучше бы с преступностью боролись! Ведь даже рядом с нашим университетом вечно какие-то криминальные элементы вертятся! Порядочному человеку выйти невозможно!

На ее неожиданную гневную тираду в адрес правоохранительных органов я ответил так, что любой милиционер мог бы мною гордиться:

– Конечно. Обязательно. Мы всегда готовы стоять на страже интересов наших законопослушных граждан.

«А их‑то как раз, этих самых законопослушных граждан, в нашей стране теперь днем с огнем не сыщешь!» – подумал я про себя.

Что ни говори, а за пятнадцать последних лет изрядно позаботившиеся о своих интересах чиновники создали такую систему государственного управления, при которой любой человек – от предпринимателя до простой домохозяйки, просто априори является преступником. Государственные законы существуют лишь на бумаге. Они настолько нежизнеспособны, настолько не отвечают современному положению дел в обществе, что их нарушает даже само государство – на глазах у всех. А когда закон нарушается его создателем, чего же можно требовать от простых людей, какого законопослушания?

Ложь, фальшь и воровство на всех уровнях власти порождают и соответствующее к ней отношение. Никто не хочет быть обманутым, поэтому обманывает сам. Люди, видя беспардонность и беспринципность власти, пытаясь удержаться на плаву, просто вынуждены поступать так же, как поступают с ними – то есть воровать, лгать и нарушать закон.

Криминальное государство, в том виде, в каком оно существует у нас, не может никого защитить от криминальных элементов. Но стоит ли рассуждать на эту невеселую тему с милой ученой дамой из университета?

Я поблагодарил ее от всей души, церемонно раскланялся, и удалился.

Глава третья. Григорий.

Несмотря на данное себе накануне обещание не читать газеты и постараться пореже смотреть телевизор, я вновь сидел, развалившись на диване, и смотрел очередную передачу. Щелкая пультом, переходя с канала на канал, я вновь убедился, что и сегодня вечером, как и во все другие вечера, найти программу, которая хоть что-нибудь могла сказать уму или сердцу, практически невозможно.

И вот что еще удивительно: стоило мне услышать с экрана телевизора какого-нибудь политолога или комментатора, как я тут же мысленно вступал с ним в спор, в запале произносил длинные разоблачительные монологи, одним словом, тратил массу нервной энергии – и ради чего спрашивается? Потом я всякий раз давал себе слово сохранять перед экраном полное равнодушие, и даже самые отъявленные глупости и несуразности не принимать близко к сердцу. Иначе – себе дороже. И все-таки едва я усаживался на диван перед телевизором, я опять снова и снова попадался на ту же самую удочку.

Ведь уму непостижимо, сколько обрушивается на нас с экрана сенсационных разоблачений, скандалов, политических дрязг! И что толку? Вот, к примеру, оказалось, что генеральный прокурор страны развлекался неподобающим образом с девушками легкого поведения… То есть, пардон, «человек, похожий на прокурора». Ну и что? Эту запись, которая, между прочим, является ничем иным, как вторжением в частную жизнь, показали по всем каналам, прокурор подал в отставку. Каков итог? Ради чего шумиха? Никакого расследования не проводилось, все успокоились на том, что человек ушел с поста. А если это был вовсе не он? А если он стал жертвой хорошо спланированной операции по устранению неудобного прокурора с помощью фальшивой видеосъемки? На все эти вопросы нет ответа, и никогда не будет.

Разоблачили сталинский культ личности, с пафосом раструбили о миллионах репрессированных, о загубленных жизнях, о преступлениях сталинского режима, покаянии и прочем. Где процесс по этим преступлениям, я спрашиваю?! Да, Сталин мертв, но живы те, чьи подписи стоят под приказами о расстрелах. Где эти люди? Когда и кто осудит их? А если не осудит, тогда в чем заключается смысл нашей свободы слова, да и вообще свободы в стране? Свобода знать, что тебя унизили, уничтожили твоих родителей, разворовали твою страну? Свобода знать все это – но так и не увидеть торжества справедливости, не иметь возможности взглянуть в глаза тем, кто все это вершил. «А нужна ли нам такая свобода? – с пафосом спрашивал я себя. – Ведь это лишь усугубляет унижение, приумножает боль».

Нищим шахтерам и замерзающим в своих домах пенсионерам, которым отключили отопление за неуплату, демонстрируют разоблачение Чубайса. Но если он виноват – покажите, как он наказан, или заставьте его исправить ситуацию! Нет, все остается по-прежнему – люди мерзнут, Чубайс управляет энергетикой.

Рассказывают, сколько миллиардов вывезли из страны нажившиеся на развале Союза олигархи, которые первыми успели к дележке оставшегося бесхозным пирога – растащили нефтяной и энергетический комплекс, крупнейшие и самые перспективные заводы, получили сверхприбыли и поехали скупать по всему миру недвижимость, курорты и футбольные клубы. Так покажите людям, как вы планируете вернуть эти деньги! Ничего… Только пустая болтовня, напоминающая вопли обезьян в джунглях.

И кому нужна такая свобода слова, при которой нет свободы действия? Из-за этой пустой болтовни погиб Советский Союз. Если не остановить ее поток сейчас и не начать действовать, может погибнуть и Россия.

Правда, когда я отключаюсь от смысла того, что произносится с экрана, то мелькание кадров и монотонные голоса дикторов действуют на меня весьма благотворно и успокаивающе. Вот и теперь я постепенно начал впадать в дрему, но внезапно дернулся, словно меня толкнули. Сон неожиданно исчез. Мне опять вспомнился отец и его талисман – осколок древней, давно отшумевшей и канувшей в небытие жизни. Неудержимо захотелось вновь взять его в руки и еще раз внимательно рассмотреть. Я ведь так и не понял, чем он был тогда, в древности: монетой, женским украшением, знаком на одежде воина, а может, частью одеяния жреца, амулетом?

«Все-таки бестолковый и неорганизованный я человек. Что-то делаю не так, вечно путаю главное со второстепенным, важное с несущественным, – подумал я. – Вот ведь и отец, наверно, неспроста так берег эту вещицу и оставил ее мне. А я, неблагодарный, убрал ее с глаз долой, да и успокоился».

Я поднялся с дивана, прошел к письменному столу и достал коробку из-под монпансье. Из окна на стол пролился лунный свет, осколок тускло блеснул. Я положил его на ладонь. Странно, очень странно: прикосновение было теплым, предмет этот явно не походил на холодный камень, которым первоначально казался. Я почувствовал исходящую от него легкую, едва заметную пульсацию. С каждой минутой росло ощущение, что я держу в руках нечто живое, и это «нечто» волновало, внушало мне беспокойство, обволакивало волнами странной энергии, которую я начал ощущать почти физически. Казалось, еще минута, и я услышу его музыку, его голос…

Пронзительный телефонный звонок вывел меня из состояния транса, в котором я так неожиданно оказался. Я неуверенно поднял трубку и услышал сухой, шуршащий, словно бумага, голос:

– Григорий Александрович?

– Да, я слушаю вас, говорите… Объясните, наконец, кто вы, и что от меня хотите?

Голос, проигнорировав мой вопрос, прошуршал:

– Как вы себя чувствуете?

Не зная, что ответить странному собеседнику, я замолчал. Пауза, продлившаяся не более минуты, завершилась уже знакомым мне образом: послышались короткие телефонные гудки, говоривший повесил трубку.

Чертовщина какая-то! Какой-то дурацкий розыгрыш! Но кому это нужно? И зачем?

Я выглянул в окно, вдохнул прохладный ночной воздух, осмотрел двор. Что я там надеялся увидеть? Не знаю. И, хотя я твердо решил не придавать значения этим глупым, все больше и больше раздражавшим меня, звонкам, окно я, на всякий случай, прикрыл. В комнате у меня было темно, так что с улицы меня вряд ли можно было заметить. Штор, правда, на окне у меня не было. Я их не люблю. Всю жизнь считал их никчемными сборниками пыли, чем отличался от моей жены, с которой впоследствии разошелся. Не из-за штор, разумеется.

Так я и стоял у окна, глядя на бледный медальон луны в ночном небе, как вдруг почувствовал какое-то жжение в руке, все еще сжимавшей отцовский осколок камня.

«Пора бы положить тебя на место, не так ли?», – то ли произнес, то ли подумал я, не заметив, что обращаюсь к загадочному предмету как к живому существу.

Я вернулся к столу, и, едва успел задвинуть на место ящик с заветной коробкой, как за моей спиной раздался слабый звон. Я оглянулся: на том месте, где я стоял всего минуту назад, блестела стеклянная пыль. В окне чернело круглое отверстие, очень похожее на пулевое…

Дурное предчувствие и мгновенно охвативший меня панический страх буквально швырнули меня на пол.

«Что-то мне это не нравится… Это уже совсем не похоже ни на какой розыгрыш!» – думал я, переползая к стене, недоступной для пули.

Не могу сказать, что я такой уж трус, но быть убитым, как бессловесное животное! В своем собственном доме?! Извините.

Мои мысли лихорадочно сменяли одна другую, метались в поисках выхода.

Что делать? Что делать?! Вызвать милицию? Но что я им скажу? Что в меня только что стреляли? А кто стрелял? Есть ли у меня враги?

С врагами дело обстояло из рук вон плохо. Ни бизнесом, ни политикой я не занимался, так что заказывать меня, вроде бы, было некому. За всю свою небогатую и недолгую жизнь я обзавелся лишь парочкой скучных приятелей, которые не то, что стрелять – даже выпить‑то толком не умеют. Парочка брошенных любовниц тоже не в счет. Ни один из разрывов не оставил, как мне казалось, душевных травм у моих временных спутниц, и «высокие стороны», как правило, расставались мирно, вполне довольные друг другом, а также тем, что не придется впредь тратить время и силы на то, чтобы поддерживать видимость страсти в затянувшихся и надоевших уже обоим отношениях. Так… вычеркиваем. Валентина? Тоже не подходит. Моя последняя подруга очень мало напоминала страстную ревнивицу, способную выстрелить мне в окно из-за каких-то мифических подозрений.

Нет, женщины тут вообще ни при чем. Слишком аккуратно и профессионально был произведен выстрел, а ни одна из моих дам не была настолько состоятельной, чтобы оплатить услуги киллера. К тому же, звонил‑то мне мужчина!

Так в чем же дело? Кто пытается меня убить? Из-за чего? Откуда этот «кто-то» вообще взялся? Вопросы крутились, как застрявшая на одном месте патефонная пластинка. Попытки найти ответ хоть на один из них успехом не увенчались.

С большим трудом я заставил себя отлепиться от безопасной стенки и почти ползком пробрался в спальню.

Странное оцепенение, вызванное страхом, сменилось не менее тревожным, беспокойным сном. Всю ночь я метался на постели, то впадая в тяжелое забытье, то просыпаясь от любого шороха. В полудреме мне чудились кошмары, угрожающие тени надвигались на меня, не давая дышать. Не давая жить…

Наступившее утро разразилось телефонным звонком, напугавшим меня не меньше, чем ночной выстрел. Брать трубку решительно не хотелось, да, честно говоря, было попросту страшно – страшно было возвращаться в реальность, по недоступным моему соображению причинам ставшую для меня такой враждебной, такой смертельно опасной.

Но телефон оглашенно звонил…

«Чтобы не свихнуться, в этой странной игре нужно выяснить все до конца. Отсидеться, видимо, уже не получится. Если я хочу что-то понять – рано или поздно мне придется действовать», – не без колебаний решил я и, собрав все свое мужество, поднялся на ноги и заставил себя подойти к телефону.

– Григорий Александрович? – обратился ко мне незнакомый доселе, но вполне нормальный, даже чуть взволнованный мужской голос.

– Да, это я.

– Вы знаете… То есть, вы, конечно, меня не знаете… не помните… а потому вряд ли знаете, – он явно волновался, поэтому говорил нечто путаное и совершенно невразумительное. – Но мне необходимо встретиться с вами по делу, которое вас самого должно очень заинтересовать, – наконец, уже внятно выговорил незнакомец свою просьбу.

«Вот оно, началось! Теперь меня заманивают в ловушку», – подумал я, но вслух ответил:

– Может быть, вы назовете себя?

– Да, да, конечно. Простите, пожалуйста, я так волнуюсь, что забыл представиться. Логинов. Иван Петрович. Сейчас‑то я пенсионер… Но в свое время… Впрочем, вам это может показаться несущественным. Простите, я, наверное, говорю очень сумбурно… Мне очень хотелось бы встретиться с вами и поговорить. Видите ли, пришла пора подводить итоги – и жизни, и работе. Что, в общем‑то, в моем случае одно и то же. И мне хотелось бы свести концы с концами, поставить все точки над i. Одной из таких точек, как ни странно, являетесь вы.

Вот так поворот! Точкой мне быть совершенно не хотелось. Ни в каком тексте.

– А где гарантии, что встреча с вами безопасна? – решился я задать прямой вопрос. Похоже, мне уже незачем было притворяться. – Откуда мне знать, что, посетив вас, я вернусь домой живым и невредимым?

Человек на том конце провода покряхтел, подумал:

– Вам не следует меня опасаться. Я физически не могу причинить кому-либо вред. Самое страшное, что я могу в жизни сделать – не донести чашку до рта. К сожалению, я парализован и передвигаюсь исключительно в инвалидной коляске.

Недоверчиво промолчав, я выдвинул следующий аргумент:

– Но ведь кроме вас в квартире могут оказаться и другие люди, вовсе не парализованные и достаточно крепкие для того, чтобы размозжить мне череп.

– Ну, как мне вас убедить? Если вы так боитесь, то можете придти не один, а с друзьями. С милицией, наконец. Поставьте, так сказать, городового у входа. Поверьте, я вовсе не собираюсь причинить вам вред! Напротив, я уверен, что визит ко мне должен принести вам немалую пользу.

Тут уж я не выдержал, и рассмеялся:

– Вы меня заинтриговали! Скажите тогда, будьте так добры, какая польза мне может быть от посещения пенсионера? Никак, деньги мне предложите?

– Не стоит иронизировать, молодой человек, – мне показалось, что он слегка обиделся. – На свете есть немало вещей, стоимость которых не измеряется деньгами. Уверен, если вы придете и выслушаете меня, будете мне благодарны. А вот если не решитесь, возможно, будете жалеть об этом до конца своих дней. Не бойтесь, приходите. Я живу на Васильевском острове, дом мой находится в людном месте, недалеко от метро, так что вам по дороге ко мне тоже ничто не угрожает. Судя по тому, как вы недоверчивы, у вас есть основания беспокоиться за свою жизнь. Тем более есть резон придти. Повторяю, меня вы можете не опасаться. В крайнем случае, я могу стать лишь вашим товарищем по несчастью.

Вот этого только мне и не хватало! Становиться чьим-то товарищем по несчастью мне тоже совсем не улыбалось. Но, с другой стороны, отчего бы не рискнуть? В конце концов, возможно, визит к этому подозрительному чудаку хоть что-нибудь прояснит во всей этой странной истории. Я вдруг поймал себя на мысли о том, что не столько даже напуган произошедшими событиями, сколько оскорблен. Меня хотят убить исподтишка, как тупого барана, даже не сказав, за что! Так бездарно погибать определенно не хотелось. Как всякий нормальный человек, я, по крайней мере, имею право знать, что мне ставится в вину, за что мне угрожают. И, кроме того, я имею право на сопротивление! А значит, главное – это попытаться выяснить все, что возможно.

Я записал его адрес, сказал, что обязательно приду, как только сумею освободиться от дел. Понятно, что мои дела тут были совершенно ни при чем. Если честно признаться, я все-таки не мог преодолеть страх. Мало ли что говорит этот человек! Кто даст гарантию, что меня не заманивают в мышеловку? В то же время неведение о том, кто же жаждет моей смерти, откуда исходит угроза, тяготило меня, пожалуй, не меньше, чем сама угроза. Мне хотелось сделать хотя бы первый шаг на пути к разгадке всей этой странной и мало приятной истории. Но для этого надо было набраться мужества. Его‑то мне и не хватало сейчас. Так или иначе, но с визитом к неизвестному мне Ивану Петровичу Логинову я решил повременить. Увы, впоследствии мне пришлось очень пожалеть об этом. Вероятно, это было малодушие, но хотел бы я посмотреть на человека, который, оказавшись в моей ситуации, проявлял бы чудеса храбрости!

Глава четвертая. Дикий.

С годами я все чаще и чаще спрашиваю себя: «Почему я так ненавижу людей?» Но вот уже многие годы не нахожу ответа на этот вопрос. Хотя… Однажды я случайно услышал спор молодой пары. Что-то там такое они говорили о человеческих привычках, и девушка сказала своему кавалеру: «Все мы родом из детства». И я сразу вспомнил…

Я вырос в детдоме. Без родителей я остался очень рано, они погибли в автокатастрофе, когда мне не было и пяти лет. Их лица и голоса стерло в памяти время, только их смутные образы иногда напоминают мне о том, что был и в моей жизни короткий отрезок счастья. Хотя поверить в это сейчас практически невозможно. Я все забыл, и ничего не могу связно рассказать о том времени, когда я был обычным ребенком в обычной счастливой семье, но все же во мне осталось, навсегда впечатавшись в самые укромные уголки моей очерствевшей души, ощущение счастья. Ощущение чего-то светлого, теплого, мягкого, радостного, что окружало меня всего несколько коротких лет моей жизни и сохранилось в душе моей неким идеалом, с которым впоследствии я сравнивал все, что со мной происходило. Достичь этого идеала мне так никогда и не удалось… Иногда, совсем, совсем редко, в памяти всплывают образы большой доброй женщины с толстой черной косой, прижимающей меня к груди, и крупного мужчины, который подбрасывает меня, совсем еще кроху, вверх, восклицая при этом: «Вай, генацвале!». Я думаю, что это и были мои отец с матерью, но не могу знать этого наверняка. Может быть, их просто породило мое детское воображение, изнывавшее в ночной тоске без родительской любви.

Гораздо чаще я вспоминаю совсем другое. Я вспоминаю, как чужой человек ведет меня за руку прочь из дома. Я вспоминаю, как мне было страшно, как я беспомощно оглядывался на свой дом, но почему-то человека никто не останавливал, и мы с ним уходили все дальше и дальше… Потом было помещение, где стоял тошнотворный запах каких-то химикатов, как будто в нем травили мышей. Кругом белые стены, кафель, и огромное, пустое холодное пространство, в котором даже дышать получалось с трудом. Я забился в угол этой странной комнаты и долго ждал, когда же меня отведут обратно домой. Но вместо этого появилась чужая тетя в белом халате. Она взяла меня за руку и куда-то потащила. В ее молчании и упорстве, с которым она меня волокла, несмотря на мое слабое сопротивление, мне почудилось что-то жуткое, бесповоротное. Я не столько даже понял, сколько почувствовал, что она уводит меня от прежней, уютной домашней жизни в новую – неизвестную и страшную. Я стал упираться, теперь я сопротивлялся уже изо всех сил, но она только крепче сжимала мою руку и еще сильнее тянула за собой. Я в ужасе пытался вырваться, упирался ногами, цеплялся за стены и кричал, кричал на весь мир! Но мир не услышал моего крика. Не нашлось людей, которые пожалели бы меня и забрали из холодного казенного дома обратно, в домашнее тепло. Все равнодушно отвернулись и оставили меня совсем одного.

Это был первый в моей жизни урок ненависти. Именно тогда я и решил, что вырасту и отомщу. Всем.

Мое детство в детдоме состояло из ненависти, презрения и стыда. Казарменный быт, стоящие в ряд детские кроватки, на которых сопели такие же сопляки, как и я. В одной комнате таких кроватей могло стоять до сорока. Ничего индивидуального – одинаковые койки, одинаковые тумбочки, одинаковая одежда. Никакой возможности хоть на некоторое время остаться одному, хоть немного почувствовать себя отдельной личностью. Все – общее. Даже несчастное вонючее ведро, которое на ночь ставила нянечка в комнату для того, чтобы мы не просились в туалет. Как ненавидел я эту жизнь, а вместе с ней и своих товарищей по несчастью!

Кроме того, что вся окружающая обстановка угнетала меня, была еще одна причина, по которой я ужасно чувствовал себя в этой казарме: я писался по ночам. Нянечка, которой было на нас наплевать, запросто могла забыть и не поставить ведро в комнату, и наутро тех, кто не мог дождаться утра (и меня в том числе), ожидала позорная расправа. Разъяренные, ненавидевшие свою работу и нас, сирот, воспиталки хлестали мокрыми простынями по лицу провинившихся на глазах у всех остальных. Надо ли говорить, что те, кто обладал крепким мочевым пузырем, награждали меня самыми обидными кличками и всячески измывались надо мной.

Но и это было еще не все. Меня почему-то били в детском доме все, кому не лень. Причиной этому был не только мой слабый мочевой пузырь – этим у нас страдала почти половина группы, но и моя необычная внешность. Слишком я был черняв, не такой, как все. В конце концов, из нормального мальчишки, каким я был сначала, детский дом превратил меня в замкнутого звереныша, озлобленного на весь свет.

Иногда мне все-таки удавалось ненадолго поверить в то, что моя жизнь может измениться к лучшему. Это бывало в те дни, когда одна из воспиталок, не такая сволочная, как остальные, усаживала меня к себе на колени и разговаривала со мной. В такие минуты мне казалось, что я вовсе не так одинок и несчастен, что есть человек, который относится ко мне по-хорошему. Она гладила меня по голове и рассказывала о том, как в праздничный день седьмого ноября мы все вместе пойдем на демонстрацию, будем нести красные флаги, а вокруг нас будут развеваться немыслимой красоты бумажные цветы и воздушные шарики. Я закрывал глаза и представлял себе эту праздничную картину. Я видел себя с зажатым в руке красным флажком, и воспиталку, которая держит меня за руку, и ребят, которые мне завидуют и которых в эти минуты я даже переставал ненавидеть. Эти мечты заставляли меня поверить в то, что все может измениться к лучшему, и я, затаив дыхание, снова и снова слушал ее рассказы о предстоящем празднике. Возникшая привязанность к этой женщине, возможно, и вернула бы мне доверие к остальным людям, если бы… Если бы она не предала меня.

В самый канун праздника у меня вдруг сильно разболелась голова. Наутро выяснилось, что я тяжело заболел, и мне необходимо сделать укол. Одна мысль об этом привела меня в ужас. Не то чтобы я боялся уколов – мне была ужасна и ненавистна сама мысль о том, что меня из-за этого не возьмут на праздник. В день, которого я так долго ждал, я был вынужден терпеть уколы вместо того, чтобы отправиться со всеми на демонстрацию! Весь в слезах, я вырвался из крепких рук медсестры и кинулся к своей любимой воспитательнице в надежде найти у нее защиту и спасение. Каково же было мое разочарование, когда вместо того, чтобы защитить, она строго меня отчитала, силой привела обратно к медсестре, да еще и держала за руки и за ноги, пока мне делали этот ужасный укол, лишавший меня моей мечты. После этого я возненавидел ее больше, чем кого бы то ни было. Она разбила во мне последнюю надежду, последнюю веру в людей! Не осталось никого во всем детском доме, к кому я мог бы испытывать что-то, кроме глухой, затаенной ненависти. Меня больше нельзя было обмануть – я не верил ни доброму слову, ни ласковому взгляду. Я был сжатой пружиной, готовой в любой момент распрямиться и ударить. Боль, причиненная предательством единственного человека, которому я доверял, сделала меня очень осторожным. Я не хотел впредь никогда испытывать такого разочарования. Поэтому я усвоил простое правило: никогда ни к кому не привязываться, никому не доверять, никого не любить и ни на кого, кроме себя, не надеяться. Любая слабость, любое проявление доверия к другому человеку, как я понял, может обернуться лишь одним – беспомощностью и слезами бессилия, когда этот человек предаст тебя и отдаст в руки врага.

Так я отгородился от всех обитателей детского дома. Теперь все они – дети, нянечки, воспиталки, медсестры, – были для меня врагами, источниками потенциальной опасности. Я молча сносил издевательства, побои и насмешки, но, чем больше надо мной издевались, тем озлобленней я становился, и тем сильнее вызревало мое желание дать им отпор. И вот, наступил момент, когда накопленная за долгое время ненависть выплеснулась наружу.

Однажды мальчишки из старшей группы, как обычно, решили поразвлечься, и в качестве объекта издевательств выбрали меня. Они окружили меня во дворе после обеда и начали с тычков и подзатыльников, заранее уверенные в своем превосходстве и в моей беззащитности и слабости. Они были уверены, что я, как всегда, стану плакать и просить у них пощады, что придавало их жестокому развлечению дополнительную прелесть. Неожиданно для себя, они натолкнулись на мой звериный оскал и… острый штырь, который я выпустил из рукава и зажал в руке. Я давно был готов к такому повороту событий, поэтому, найдя возле забора короткий кусок арматуры, припрятал его до поры в рукаве; он очень удачно подошел мне по размеру, не вылезал из рукава и плотно держался под резинкой манжеты. Я с ним не расставался. Холод, который ощущала моя рука от соприкосновения с ним, придавал мне незнакомую раньше уверенность и чувство защищенности. Теперь я знал, что стоит только кому-нибудь из моих обидчиков напасть на меня, я распорю его этим штырем, просто уничтожу. Ненависть не оставляла мне выбора: вокруг меня были враги, и я готов был дать им отпор.

Тем не менее, один из этих пацанов, несмотря на мой угрожающий вид, набрался смелости и решил ко мне приблизиться. О, с каким наслаждением вонзил я острое железо в его пухлую ляжку! Он отпрянул и завизжал как поросенок, в глазах его застыл ужас при виде собственной крови. Я же испытал ни с чем не сравнимый восторг. Вид свежей крови, появившейся от моего удара на теле моего мучителя, привел меня в такое радостное возбуждение, которое я мог бы назвать оргазмом, если бы знал в том возрасте, что это такое.

После этого случая меня стали бояться, связываться со мной опасались, за мной закрепилась кличка «Дикий».

Чувство восторга при виде свежей крови было настолько сильным и мне так хотелось испытать его вновь, что потом, по ночам, когда меня никто не видел, я резал себе потихоньку живот или ноги, чтобы еще и еще раз насладиться им. Однако, уже тогда, во время этих первых хирургических опытов самоудовлетворения, я понял разницу между суррогатным и истинным чувством: кровь врага, пущенная моей рукой, вызывала несравнимо более сильные эмоции, чем та, которую я пускал себе.

Глава пятая. Стас.

На следующий день, с утра, я направился к старому ученому на Васильевский острове. Уж очень мне не терпелось узнать, что расскажет старик о заинтриговавшей меня фотографии.

Я поднялся по обшарпанной лестнице старого дома, позвонил в видавшую виды массивную дверь. Прошло несколько минут томительного ожидания, прежде чем вход в нужную мне квартиру отворился, и на пороге показалось странное существо. С большим трудом можно было определить, что оно когда-то принадлежало к мужскому полу. Теперь это был древний, неопрятный старик, чуть ли не с головой закутанный в лоснящийся, протертый плюшевый плед. Седые редкие волосы клочьями торчали у него на макушке, в нос мне ударил резкий запах лекарств и немытого старческого тела. Я был разочарован: этот человек вовсе не напоминал благообразного ученого на пенсии. Он походил, скорее, на выжившего из ума алкоголика, уж очень нервно подрагивали его руки, очень суетливо бегали глаза. Можно было подумать, что он кого-то или чего-то боится. Отворив дверь, Иван Петрович (так звали это существо) подал назад свою инвалидную коляску, в которой сидел, и, после того как я вошел, неожиданно бодрым голосом спросил:

– Чем обязан?

Я принялся долго и сбивчиво излагать причину своего визита. Вконец запутавшись, я вынул из нагрудного кармана фотографию талисмана, надеясь на то, что это упростит мою задачу:

– Мне вас рекомендовали, как самого крупного специалиста в этой области. Не могли бы вы, пользуясь вашими глубокими познаниями, расшифровать эти надписи?

В мгновение ока фотография исчезла в складках его пледа. Старик неожиданно быстро водрузил на нос очки, болтавшиеся, как оказалось, тут же, на допотопном засаленном шнурке, и стремительно покатил в комнату вместе с моей фотографией. Я с минуту постоял в прихожей, глядя на стремительно удаляющуюся коляску, не решаясь проследовать за хозяином. Чувствовал я себя крайне нелепо и неловко, как будто ворвался без приглашения туда, где меня вовсе не ждали. Да не просто не ждали, а, напротив, очень не хотели, чтобы я приходил. Но, с другой стороны, это моя фотография, и я имею право… Так и не дождавшись приглашения, я решил пренебречь этикетом и прошел в комнату, в которой скрылся старик.

Он сидел у окна, внимательно разглядывая изображение на снимке. На звук моих шагов он даже не повернул головы. Прошло минут пятнадцать утомительного молчания, пока старик не соизволил, наконец, взглянуть на меня:

– Итак, – повторил он свой вопрос, – чем обязан и с кем имею честь?

Как будто бы я только что не объяснял цели своего прихода! Пришлось снова, запинаясь, путано и сбивчиво, рассказывать то же самое по второму разу…

В обычной жизни я человек отнюдь не робкий. И тем больше я ненавижу себя за внезапные приливы робости, которые временами со мной случаются, заставляя меня путаться и сбиваться. Как будто детство вдруг напоминает о себе. Каждый раз, когда подобное со мной происходит, я чувствую себя школьником, не выучившем урок. В те далекие дни, когда учитель спрашивал меня, почему я не подготовился к занятиям, я вместо того, чтобы честно сказать о том, что забота о неуемном семействе, отсутствие элементарных условий не позволяют мне дома делать уроки, придумывал самые фантастические объяснения, врал, будто учил, но ничего не понял. Врал, конечно, сбивчиво, краснея от стыда и унижения, получал свою «пару» и садился на место, сопровождаемый насмешливыми взглядами одноклассников. Я был готов слыть тупицей, оболтусом, лентяем – кем угодно, но только не нянькой, как это было на самом деле. Признаваться в этом мне казалось невероятно стыдно.

С той поры прошло много времени, теперь, мне кажется, я могу гордиться своим характером: когда надо, я умею быть твердым и давно уже избавился от стеснительности и робости. И потому сейчас, путано отвечая на вопрос старика, я испытал чувство раздражения, недовольства собой. Мне вдруг показалось, что я делаю что-то такое, на что не имею морального права… Как будто подслушиваю чужой разговор или заглядываю в чужие письма.

Если быть кратким, опустить все мои многочисленные извинения и отступления от темы, рассказ мой сводился к следующему: разбирая хлам на антресолях, я наткнулся на старые отцовские папки, сохранившиеся со времен его службы в КГБ. В них оказались какие-то документы. Содержание этих документов меня крайне заинтересовало своей необычностью, и я решил выяснить, в чем там дело.

При упоминании о папках старик очень оживился. От его недоброжелательности не осталось и следа. Он будто что-то просчитал, принял какое-то решение, внимательно, с интересом взглянул на меня и спросил:

– Простите, но не мог бы я взглянуть на все материалы этого дела?

– А что там может быть любопытного для вас? – недоуменно ответил я. – К тому же, я не уверен, что имею право их вам показывать. Многие документы еще хранят гриф секретности. В такие вещи, я думаю, нельзя посвящать первого встречного.

На счет грифа секретности я, конечно, немного загнул. Уж если этот гриф не помешал папкам оказаться у нас на антресолях, среди старого хлама, то говорить о секретности, ясное дело, несерьезно. На самом же деле мной руководил элементарное правило: уж если что-то попало тебе в руки, не выпускай.

В ответ на мои слова старик очень сердито зыркнул на меня из-под кустистых бровей, резко развернулся в своей коляске и заявил на удивление молодым, решительным голосом:

– Значит так, молодой человек! Либо я вижу то, что содержится в ваших папках, либо я не перевожу вам надписи, которые держу перед глазами. Если вас они на самом деле интересуют – приходите в следующий раз со всеми бумагами вашего отца. Я не привык, чтобы из меня делали дурачка!

Он резким движением отдал мне фотографию обратно, одновременно с этим картинно указывая пальцем на дверь:

– Я вас больше не задерживаю.

Естественно, мне ничего не оставалось, как покорно ретироваться. Однако, уже подходя к двери, я остановился.

А чем, собственно, я рискую? Ничего не случится, если старик прочитает материалы допроса. Зачем корчить из себя тайного агента, играть в каких-то «казаков‑разбойников», надувать щеки? Ведь, по большому счету, мною движет уж никак не государственный и даже не научный интерес, а всего лишь простое человеческое любопытство!

Я повернулся и крикнул в глубину пустого коридора:

– Ладно! Я принимаю ваши условия!

Услышав это, старик выехал из комнаты и приблизился ко мне:

– Я так и думал, молодой человек, так и думал.

– Завтра или, если угодно, даже сегодня я могу принести вам все документы. Но, со своей стороны, я попросил бы, чтобы наши беседы носили конфиденциальный характер. Об этом никто не должен знать.

– Да уж, – как-то странно ухмыльнулся старик, – конечно! Отнюдь не в моих, да и не в ваших интересах сообщать об этом кому-то еще!

Это были его последние слова, после которых он вежливо, но решительно выпроводил меня и захлопнул дверь. Я еще некоторое время постоял на лестничной площадке, и с удивлением услышал, как за моей спиной начали греметь какие-то цепочки, поворачиваться замки. Создавалось впечатление, что старик, закрываясь на такое количество запоров, готовится к осаде крепости.

Странно… Когда он впускал меня, я вроде не слышал всех этих звуков… Чего он, интересно, так испугался? Красть в его нищей квартире, вроде бы, нечего, да и сам он вряд ли кому-то может понадобиться, кроме такого чудака, как я.

Списав эти странные предосторожности на обычную для стариков чрезмерную подозрительность и осторожность, я спустился по лестнице. Оказавшись внизу, я еще немного постоял в парадной, словно ожидая чего-то. Внезапно меня начали одолевать сомнения.

А не плюнуть ли мне на эту затею? Уж больно странным оказалось поведение старика. Не угораздит ли меня с этим дурацким снимком ввязаться в историю? Может, пока не поздно, забыть обо всем этом, да вернуться к своей привычной жизни, без всяких тайн и загадок?.. Что, у меня других дел, не хватает, что ли – причем не каких-то эфемерных, а вполне реальных, приносящих ощутимые результаты.

Так размышляя, я уже собирался покинуть подъезд, когда вдруг столкнулся нос к носу со странным взъерошенным человеком. Он был явно очень возбужден, потому что, буквально оттолкнув меня, стремительно помчался вверх по лестнице. Я хотел осадить грубияна, высказав ему все, что думаю о подобных манерах, но спина его уже скрылась за поворотом лестницы. Решив, что всех хамов все равно не перевоспитаешь, я счел за благо не зацикливаться на этом эпизоде, вышел из подъезда и отправился восвояси.

Эх, знать бы тогда, всмотреться в того человека, заглянуть в лицо!.. Увы: лицо‑то его как раз пряталось за высоко поднятым воротником плаща.

Я вернулся домой, где меня ожидал ворох старых папок… Они словно поддразнивали: ну, давай, разберись! Перспектива тащить все пять толстенных фолиантов меня совсем не вдохновляла, да и к чему они профессору? И я решил отобрать лишь те листы, которые, на мой взгляд, могут представлять для ученого интерес. Я вновь расшнуровал ветхие тесемки и погрузился в чтение. Листая документы, испещренные казенными, порой не очень грамотными записями, я старался найти хоть что-нибудь, хоть какую-то зацепку, объясняющую, что могло заинтересовать Логинова в этой грубо сфабрикованной чекистской казуистике. Но, увы! Зацепиться было не за что. Сплошная рутина, описание каких-то вещественных доказательств – самый обычный допрос в духе своего времени. И грустно, и смешно, но даже химический карандаш предок мой счел едва ли не главным доказательством шпионажа – только потому, что карандаш этот был произведен иностранной фирмой, и на нем красовалось название этой фирмы, написанное латинскими буквами. А то обстоятельство, что подобный карандаш в то время можно было купить в любом канцелярском магазине, следователем во внимание, разумеется, не принималось. А уж ботинки подозреваемого были и вовсе безжалостно истерзаны по причине необычной формы каблука – бдительные эксперты аккуратнейшим образом разрезали даже подошвы в поисках хитроумных шифровок (коих, естественно, не обнаружили).

Да неужели весь этот бред мог представлять хоть какой-то интерес?! Я почувствовал, как во мне нарастает раздражение. Какого рожна понадобилось старику в этих документах?! Ради чего гонять меня по всему городу – ради этой чепухи, которая не имеет никакого отношения к интересующему меня предмету? Блажь, самая настоящая стариковская блажь! В конце концов, он ведь историю майя изучает, а не историю борьбы коммунистов с классово чуждыми элементами! Тем более, что в этом нет никакого смысла – методы и приемы оной борьбы давно изучены, преданы гласности и описаны в популярной литературе.

Уже, наверное, каждый школьник знает, под каким предлогом партийная власть расправлялась с людьми: «классово‑чуждый элемент», «преклонение перед буржуазным образом жизни», «упаднические настроения», «сочувствие кулакам», «враг народа»… Причем, при желании, любой из этих ярлыков можно было приписать всякому человеку. Отсюда и всеобщий страх перед «черными воронками». Сознание того, что ты ни в чем не виноват, что ты чист перед властью, перед партией, что ты предан идеям коммунизма, еще не означало, что тебе не грозит арест по какому-нибудь нелепому, абсурдному обвинению.

Да царская охранка по сравнению с таким «правосудием» просто венец гуманизма! Она преследовала лишь за совершенные преступления против граждан и власти: убил, ограбил, разбрасывал прокламации, покушался на царя… Да что там говорить! При царе революционеры не вынесли и сотой доли тех репрессий, которые произошли при советской власти – партийные бонзы в Советском Союзе предпочитали не дожидаться активных действий, безжалостно расправлялись с людьми, едва заподозрив их в инакомыслии.

Вместо священной веры в Бога людям подсунули кумачовый суконный идол – коммунизм с его бесконечными вождями. Думали создать новую религию, новую идеологию, а что получили? Пропагандируемый атеизм превратил людей в безбожников, а коммунизм оказался несостоятелен, чтобы стать новой национальной идеей. И не то страшно, что перестали верить в Бога – страшно, что разуверились во всем. А между тем все нравственные общечеловеческие ценности не могут существовать без веры. Неважно, во что – в Бога, в мировой разум, в бессмертие души… Вера дает человеку нравственную опору, поддерживает в трудные моменты, когда душа его мечется на перепутье, подсказывает верный выбор. Не убивать, не красть, чтить отца и мать – эти заповеди в той или иной форме присутствуют в любой мировой религии. Коммунизм заменил этот стержень рабством и страхом – и получил в ответ лишь видимость преданности. Люди лишь делали вид, что искренне верят в навязанные им идеалы – на самом деле они просто боялись репрессий. Вот что было пагубно.

Народ вдруг обнаружил, что в своей стране он вообще никто и ничто, раб у партийных и государственных чиновников. Люди, проливавшие кровь на полях гражданской войны, вернувшись домой, осознали, что не получили свободы, за которую боролись. Поняли, что вынуждены дрожать за свою жизнь, находиться в постоянном страхе перед теми, кого они привели к власти. Боялись лишнее слово сказать. Та самая идеология, во имя которой они боролись, превратила их в рабов. И обожествила вождей. Впрочем, понимали это далеко не все. Сознанием людей манипулировали, им изо дня в день внушали, что живут они в самой счастливой, самой свободной стране.

Фантасмагория многостраничного дела Гонсалеса – прекрасный портрет своей эпохи! Я захлопнул папку. Снова, как и в первый раз, накатила волна стыда и отвращения. Сын за отца не отвечает… Но почему, почему же тогда мне, сыну, так жгут руки эти документы – безмолвные свидетели неправедной деятельности моего отца. Противно! Хоть родитель и не уделял мне много внимания, но в моей памяти он остался достойным человеком, которым я втайне очень гордился. Сильный, уверенный, смелый, всегда спокойный и рассудительный, справедливый – таким он казался мне в детстве. Теперь я вижу, что был он всего лишь пешкой, нудным следователем, «следаком». Старательным исполнителем, служакой, в котором начальство ценит не ум, а лишь безоглядную преданность. Натасканной шавкой, гонящейся по следу хищника, который, по сути, оказывался не опасным зверем, а лишь беззащитной драной уличной кошкой. Тоскливо…

Удрученный прочитанным, но так и не нашедший абсолютно ничего, достойного внимания Ивана Петровича, я все-таки заставил себя отобрать несколько листов – из протоколов допроса подследственного и описание изъятых предметов.

На следующее утро профессор принял меня гораздо любезнее. Его волосы, по обыкновению торчавшие космами, были аккуратно зачесаны; покрывавший ноги плед казался не таким уж ветхим. Хотя, возможно, это мой взгляд стал другим: узнавая человека ближе, мы склонны по-иному воспринимать и его облик.

Иван Петрович с неожиданным для своих лет проворством выхватил у меня сверток и спросил:

– Как у вас со временем?

Если хочешь что-то выяснить, терпение – лучший помощник.

– Подожду, сколько нужно, – ответил я, опускаясь на видавший виды диван.

Ученый вдумчиво просматривал бумаги, по-стариковски неторопливо шелестел страницами. Устав разглядывать корешки книг на стеллажах и потемневшие от времени гравюры на стенах, я начал потихоньку клевать носом.

– Простите, но вы принесли далеко не все документы! – нарушил тишину возмущенный возглас, и передо мной возникло лицо Ивана Петровича.

Вот, что называется, хотел как лучше…

– Да зачем вам все папки‑то? – оправдывался я. – Я ж их смотрел: чистой воды мура. Более-менее толковое выбрал, дальше там нудный допрос свидетелей, бывших соседей этого бедолаги Гонсалеса. Причем все сфабриковано, это за версту видно. Еще допрос жены – видать, порядком запуганная простая женщина. А больше ничего там, поверьте, нет.

– Это с вашей точки зрения ничего нет! – недовольно скривился ученый. – А я говорю, что документов не хватает!

– Помилуйте, снова тащиться через весь город за парой листов старой бумаги?! Я и так замучился в пыли копаться. Или вы считаете, что я имею какое-то отношение к этому делу, к осуждению и гибели этого человека? Тогда вы глубоко ошибаетесь. Да я, к вашему сведению, вообще не подозревал о его существовании! Если бы не эти отцовские папки… Но сын за отца ведь не отвечает, не так ли? Да и мой отец, по большому счету, не может отвечать за то, что его заставляли делать!..

Я проговорил все это с пафосом и в то же время с раздражением, но Иван Петрович взглянул на меня так, что я осекся. В его взгляде не было осуждения или недовольства – лишь глубокая печаль, заставившая меня в смущении отвести глаза. Он с минуту молчал, а после заговорил слегка изменившимся голосом.

– Вот и вы, молодой человек, стали жертвой этого печального всеобщего стремления – любой ценой избежать ответственности. Видите ли, в какой-то мере то, что вы говорите, оправдывая своего отца, верно. Но лишь на первый взгляд. Мы привыкли оправдывать свои неблаговидные поступки необходимостью, принуждением, ситуацией в стране, да мало ли чем еще… Все это лишь пустое сотрясание воздуха, пыль. В глубине души каждый знает, что всегда есть выбор, всегда можно поступить вопреки любому давлению и любым обстоятельствам, если слушать голос собственной совести. Но этот голос причиняет нам боль, заставляет выбирать трудный и тернистый путь, поэтому мы предпочитаем придумывать оправдания. В этом наша беда. Если бы люди в нашей стране хоть иногда признавали вину за свершившиеся события, брали на себя ответственность хотя бы за то, что были безмолвными соучастниками преступлений, не пытаясь им противиться – я уверяю вас, мы жили бы сейчас в совершенно другой России. Но мы не хотим признавать своего участия в исторических ошибках, перекладывая ответственность за них на плечи давно ушедших из жизни персон. Мы ничему не учимся, и история мстит нам за это, вновь и вновь заставляя повторять пройденные, но не усвоенные из-за лености души, уроки.

Вот вам простой и не такой уж далекий пример: в репрессиях тридцатых годов, по весьма распространенному в обществе мнению, виноваты два человека: Сталин и Берия. Ну, может быть, еще Ежов с Ягодой. А что же остальные, имя которым – легион?! Если бы, по‑пушкински, «народ безмолвствовал» – еще бы полбеды. Так ведь нет! Вы‑то сами, голубчик, столкнувшись лицом к лицу с этой давней историей, вы можете мне сказать, кто заставлял всех этих свидетелей, соседей, давать обвинительные показания?! Что это за каинова ненависть, толкающая людей с какой-то порочной страстью топить друг друга? Не избивал же Сталин лично весь народ! Отнюдь: доносы сочинялись вдохновенно, я бы даже сказал, с исполнительским восторгом. Впрочем, кое в чем вы правы: меня эти показания, как таковые, интересуют меньше всего.

Тут профессор остановился и посмотрел на меня:

– А хотелось бы мне на самом деле узнать, нет ли в документах, в бумагах вашего отца каких-либо признаков верховного происхождения Гонсалеса.

Мне показалось, я ослышался.

– Чего, чего? Не понимаю, о чем вы. Какое еще может быть верховное происхождение?! Какие такие признаки?!

– Успокойтесь, юноша, и выслушайте меня внимательно. То, что я сейчас вам скажу, должно остаться строго между нами. Признаться, хранить тайну уже не имеет смысла. Возможно, узнав истину, вы сумеете что-то предпринять, изменить в лучшую сторону. Вы – энергичный человек, к тому же честный, я это вижу, и пришли ко мне без тайного умысла, иначе не принесли бы документы. Конечно, советская власть наложила и на вас свой отпечаток, выработала определенные комплексы, привила какой-то непонятный страх. Поэтому прежде, чем начать свой рассказ, хочу, чтобы вы уяснили: все условности советского быта, повседневной жизни, – ничто по сравнению с вечностью. К сожалению, люди, только подойдя вплотную к грани, отделяющей их от небытия, начинают сознавать всю ничтожность, глупость и нелепость убеждений, за которые они когда-то цеплялись.

Вы, возможно, слышали или читали о том, что в предсмертный миг перед мысленным взором человека проносится вся его жизнь. Не спрашиваю вас о том, верите вы в это, или нет. Это правда. Все наши мелкие действия и поступки перед лицом вечности тщетны и бессмысленны. Лишь значительное имеет ценность. И лишь самые главные события вашей жизни вам представится возможность вновь увидеть и оценить. Как на киноэкране, перед вами пронесется ваша судьба. С единственной целью – дать возможность человеку подытожить жизнь. Себя. Понять, кем он был. И самое страшное, что может случиться в этот миг с человеком – осознание того, что жизнь его прожита напрасно… Знаете легенду о Пер Гюнте? Он не был ни плохим, ни хорошим. Он жил так, как складывались обстоятельства. Подчиняясь этим обстоятельствам, он совершил немало подлостей, но, когда пришел его час, выяснилось, что он не заслужил ни кары, ни награды. Он оказался ничем. Пустым местом. Пуговицей.

Предсмертное прозрение – это Великое чистилище и Страшный суд.

Ведь как считает большинство? Пока жив – следуй сиюминутным целям, добивайся тех благ, что предоставляет земная жизнь. А о вечности можно спокойно поразмыслить на смертном одре. А если в погоне за земными благами ненароком пошел на сделку с совестью… Перед смертью будет время покаяться. Во всяком случае, вечную жизнь, с точки зрения любой религии, купить себе просто…

Это глубочайшее заблуждение!

Старик взглянул на меня, и мне почудился странный лихорадочный блеск в его глазах.

– Нет ни рая, ни ада. Нет никакой кары или награды. Жизнь за чертой, отделяющей нас от смерти, есть лишь более совершенное продолжение земной жизни, продолжение в буквальном смысле слова. По физическим законам душа на том свете получает свое место в точном соответствии с качествами, выработанными на земле. Приверженность к той или иной религии и вовсе не имеет значения. По ту сторону нет учений. Есть лишь единое для всех правило – ты существуешь таким, каким сам себя создал. Если человек в земной жизни не дал развития своей душе, не воспитал ее, то в небесной он просто исчезнет, поскольку лишь дух человеческий, а не тленная плоть, имеет право на вечность.

Рассказываю вам все это, чтобы вы наконец‑то поняли, что всевозможные «принципы» меня мало волнуют.

Знаю, вы боитесь услышать обвинения в адрес своего отца – я и не стану очернять его. Вы отчасти правы – он был всего лишь винтиком большого механизма. Да только винтиком этим управляла не советская власть даже, а, если хотите, дьявол в полном своем обличье.

От неожиданности я отшатнулся.

Сбрендил, поди, старик и мне хочет голову задурить мистикой. Только этого не хватало!

Иван Петрович ухмыльнулся, заметив мое невольное движение:

– Ну‑ну, не подумайте, что я стану рассказывать разные мистические истории про чертовщину, избави меня Бог. Дьявол – это образное понятие, символ зла, всегда существовавшего в мире наряду с добром. Вот, к примеру, большевики в России только отчасти утвердились грубым физическим насилием, куда большее насилие было совершено над христианским духом народа – деревенского, по преимуществу, в то время. Это был грандиозный обман, выстроенный на совестливости и стихийной коммунистической сентиментальности, свойственной каждому чистому сердцу.

«Советская власть есть путь, найденный массами трудящихся, а потому – верный, а потому – непобедимый». Как бы не так! Путь‑то этот через социализм в коммунизм, – под кнутом государственной власти, – изобрели прибравшие эту власть к рукам большевики. Так сказать, привнесли революционную теорию в сентиментальное сознание народа, верившего в «божественную справедливость». И вы ошибаетесь, думая, что зло абстрактно и безымянно. У него есть имя – так же, как и у добра. Такого мнения придерживаюсь не только я, так рассуждали и предки невинно убиенного человека, у которого остался талисман. Только талисман‑то… – он смолк, задумавшись.

– Что – талисман? – не смог я удержаться, выдав свое нетерпение.

– Да вот, – казалось, он все еще сомневается, доверять ли мне то, что знает. Наконец, словно что-то взвесив и приняв решение, он продолжил: – Видите ли, талисман у него был не весь. Я полагаю, что именно в этом кроется разгадка того, почему беднягу так долго пытали большевики и из-за чего расстреляли, не добившись ответа. Гонсалес владел лишь фрагментом, используя который, можно было восстановить весь талисман.

– Вы считаете, что его расстреляли из-за этого фрагмента?

– Другого объяснения я не нахожу. Вы ведь понимаете – дела в НКВД, в КГБ фабриковались очень быстро. Допрос, признание, суд, приговор – заведомо невиновные люди отправлялись в лагеря в считанные недели. Для чего Гонсалеса так долго допрашивали? Зачем затягивать следствие, исход которого всем известен и предрешен? Я вижу лишь одно объяснение – им нужна была тайна талисмана.

– Да что же это за талисман такой? – нетерпеливо воскликнул я.

– О! – старик мечтательно закатил глаза. – Это знаменитая, превратившаяся в легенду, вещь. Немногие знают о ее существовании, но и среди тех, кто знает, еще меньше верят, что это не миф, а реальность. Название талисмана – «Тайна вселенной». Древние майя считали, что человек, который сумеет собрать все элементы «Тайны вселенной» и наденет талисман на себя, будет вознагражден великим прозрением и осознанием сущности бытия. Лишь одна, очень древняя каста жрецов майя была причастна к этой тайне и ревностно охраняла ее. Когда явились испанские конквистадоры и жрецы увидели, что конец цивилизации майя близок, они, спасая свою святыню, разослали сегменты талисмана в разные концы света. Собрать их воедино, воссоединив разрозненные части, способен лишь человек, обладающий чистыми помыслами и стремлением к постижению истины.

Старик снова замолчал, глядя в пространство, задумавшись о чем-то своем, а я никак не мог понять – верить ему или нет? Вся эта история с талисманом очень напоминала бесконечные фильмы про Индиану Джонса и выглядела фантазией старого чудака, настолько влюбленного в свою профессию, что легенды смешались в его сознании с действительностью. Но ведь факты! Факты говорили о том, что чекисты действительно интересовалось талисманом. Неужели…

– Не обольщайтесь, – вдруг вновь заговорил профессор, по-своему истолковав мое молчание. – Ни мне, ни вам собрать талисман не под силу. Увы! Нить божественного недоступна тому, кто стоит у подножия духа. Мне, вероятно, уже не успеть – моя жизнь на исходе, а вы еще можете попытаться достигнуть вершин, с которых откроется путь к соприкосновению с божественной истиной. За свою долгую жизнь я знал немногих, достигших такой высоты духовности. Пожалуй, Дмитрий Сахаров, – я хорошо знал его, – смог бы. Я видел его глаза, его осанку, его спокойную уверенность – наступил момент, когда, презрев все тяготы и страхи окружающего мира, он перестал бояться. Ничто не могло нарушить его воистину высокого душевного покоя: ни бытовые злоумышленники – он никогда не запирал дверей своего дома, ни давление властей – он всегда говорил и делал лишь то, что считал истинно важным. Вокруг него почти физически ощущалась потрясающая аура – аура духовного света и очищения. Возможно, он был избранным… Но он ушел. Так же, как ушли равные ему по силе духа академик Лихачев и протоирей Александр Мень… Вероятно, зло не терпит сильных противников. И старается избавиться от тех, кто обнаруживает в себе отголоски верховного происхождения…

Я думаю, что с тех пор, как расстреляли Гонсалеса, фрагменты талисмана так и не были найдены, поэтому восстановить весь круг «Тайны вселенной» нельзя.

– Послушайте, – поинтересовался я, – но ведь вы говорите, что о талисмане известно лишь очень немногим людям! Я понимаю – вы ученый, всю жизнь посвятили изучению культуры майя, поэтому вам стало о нем известно. Но откуда о нем узнали в КГБ?

Старик усмехнулся:

– Не обижайтесь, молодой человек, но вы, я вижу, полагаете, что в советской России все были лишь тупыми винтиками, не способными к аналитическим разработкам. Отнюдь. Существовал целый научный отдел, занимавшийся разнообразными древними тайнами и символами. Его задачей было изучение и, по возможности, использование тайных знаний на пользу правящей коммунистической элиты. В нем, в режиме строжайшей секретности, работали специалисты высочайшего класса. Они приходили и ко мне…

Старик сокрушенно покачал головой.

– Старый болван! – резко продолжил он. – Тогда, увидев фотографию фрагмента, – ту самую, что принесли мне вы теперь, спустя столько лет! – я с головой ушел в его изучение. Я проделал огромную работу, по крохам собирал информацию, любые упоминания о талисмане. Закончив свои исследования, я сам, собственными руками, отдал тайну талисмана в руки этих людей из КГБ. Я так гордился своим открытием! Если бы я знал тогда!..

Он с горечью взглянул на меня.

– Если бы я знал, что моя научная тайна, мой кабинетный секрет – не древняя, посыпанная пеплом веков история, а живая плоть, реальная среда, в которой, по сей день, живут и – по моей вине! – погибают люди. Прошли долгие годы, прежде чем я понял, какую ошибку совершил, передав сокровенное знание в «чистые руки» чекистов. Одно утешает меня на склоне лет: несмотря на страсть и стремление к мистике всех диктаторских режимов, не добившись от Гонсалеса никаких разъяснений, без которых невозможно было собрать талисман, о «Тайне вселенной», по-видимому, забыли. Поставили на ней крест, сочли погоней за призраком. В противном случае папки с важнейшими материалами уголовного дела не пылились бы сейчас у вас дома.

Утомленный длинным разговором, профессор откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза. Вдруг, словно что-то вспомнив, он оживился и спросил:

– Да, забыл поинтересоваться – как поживает ваш отец?

Обескураженный неожиданным вопросом, я пробормотал:

– Он умер двадцать лет назад…

– Умер… – задумчиво повторил Иван Петрович, как будто удостоверившись в чем-то. – Да, – помолчав, добавил он, – к сожалению, это естественный процесс.

– Никакой не естественный, – неожиданно для самого себя вспылил я. – Он погиб в расцвете лет!

Не обращая внимания на мою несдержанность, Логинов невозмутимо продолжал:

– Вот как? Погиб? Следовало бы уточнить, каким именно образом погиб ваш отец. Вы не помните? Может быть, слышали подробности от матери?

Я задумался, вдруг осмыслив, что за все годы, прошедшие с момента смерти отца, никогда не задавался всерьез вопросом о причинах его смерти. Принял все, как должное.

– Я и сам не знаю, как он погиб, – растерянно ответил я. Вопрос старика всколыхнул во мне давние воспоминания. С трудом, словно восстанавливая по крупицам обрывки давних событий, я продолжил:

– Когда это случилось, я был в институте. Меня вызвали в деканат, сказали, что, якобы, звонила моя мать, и мне срочно нужно приехать домой… У дверей нашей квартиры стояли двое в хорошо знакомой мне серой форме. Меня это нисколько не удивило – отец носил точно такую же, но при взгляде на их мрачные отчужденные лица я вдруг испугался. Я помню, что первой моей мыслью было предположение о том, что отца арестовали. Мои руки мелко тряслись, когда я протягивал чекистам свой студенческий билет для проверки личности. Но, к моему удивлению, выражения их лиц при взгляде на мой документ изменились, стали доброжелательными и, как мне показалось тогда, даже сочувствующими… Это еще больше насторожило меня.

Я говорил медленно, словно входя в гипнотический транс. Каждая произнесенная фраза все глубже погружала меня в те далекие события, с неожиданной ясностью рисуя прошлое в мельчайших подробностях и деталях. Потеря отца была первой утратой в моей жизни, первой серьезной грозой посреди казавшейся безоблачной юности. Тогда, подавленный внезапно обрушившимся горем, я не обращал внимания на детали. Но подсознание, как оказалось, фиксировало все с фотографической точностью, и вот теперь, спустя многие годы, в памяти ярко осветилось то, что когда-то ускользнуло от внимания.

… Мы вошли в мрачное помещение больничного морга. Повсюду царил холодный сумрак и, что самое невыносимое – специфический запах смерти. Запах, от которого у меня мгновенно закружилась голова, заложило уши. Он словно лишил меня воли – ноги сделались ватными, и ни в какую не желали сделать и шагу в глубь узких сумрачных коридоров. Двое «сфинксов», сопровождавших меня, заметив мое состояние, подхватили меня под руки и быстро, по-деловому, буквально пронесли сквозь коридорный лабиринт, в конце которого просто ткнули лицом в больничную каталку – на ней лежало что-то, накрытое белой простыней. Подле каталки стоял, дожидаясь нашего прихода, высокий сухопарый человек с иссушенным, обтянутым желтой кожей лицом. Без вступлений и реверансов он отрывисто спросил:

– Вы узнаете его? – и откинул простыню.

В скупом свете тусклой лампы я с ужасом узнал в человеке, лежавшем на каталке, своего отца. Ледяным холодом обожгло душу – нет, он не был изранен, на простыне не видно было ни единой капли крови – но его лицо! Невозможно вытравить из памяти, из сердца жуткую картину: родные, близкие черты остались прежними, но, вместе с тем, изменились до неузнаваемости. Закрытые глаза, нехарактерно сомкнутые, словно насильственно сжатые, губы… И чудовищная, нереальная синева кожи. Не мертвенная бледность, о которой упоминают, когда речь идет о покойнике, а буквально: противоестественный синевато‑белый цвет.

Потрясенный увиденным, я прошептал непослушными губами:

– Что?.. Как?.. Почему?..

Мир покачнулся, перед глазами поплыли лица моих сопровождающих, стены морга, одинокая лампочка на иссеченном глубокими трещинами потолке… Резкий запах нашатыря, металлический голос:

– Так вы опознаете этого человека? Кем он вам приходится?

– Да, я узнаю его. Это мой отец, – еще не до конца осознавая произошедшее, оставаясь где-то на грани между реальностью и обмороком, ответил я. Так же автоматически, подчиняясь лишь необходимости и железной воле того, кто задавал мне вопросы, я назвал имя, отчество и фамилию отца.

– Подпишите, – ко мне придвинули какой-то бланк, дали ручку. Не глядя, я подписал документ, продолжая твердить одно и то же:

– Что случилось? Как? Что произошло?

Никто не хотел мне отвечать. Тогда, в отчаянии, я вцепился в халат собравшегося уже уходить судмедэксперта:

– Ответьте же мне! Отчего он умер?! Как это могло произойти?!

– Мужайтесь, молодой человек, – глядя куда-то в сторону, ответил тот. – У вашего отца было больное сердце, – он слегка наклонил голову, коротким движением коснулся моего плеча.

Я опустился на жесткую скамью у стены, опустошенный, обессиленный. Больное сердце? Не может быть! Еще сегодня утром мы вместе выходили из дома. Отец выглядел, как всегда – чисто выбрит, подтянут, бодр. Моложавый человек со стремительной походкой – кто мог заметить в нем хотя бы намек на скрытую болезнь? Да и не жаловался он никогда на сердце.

Запах нашатыря все еще преследовал меня. Ужас внезапной потери смешался с еще неосознанным до конца страхом за будущее. Что станет теперь с мамой, со всей нашей семьей? Ведь отец, по сути, был единственной опорой: он содержал нас всех. Страшно представить, что ожидает всю нашу ораву и совершенно безвольную, давно нигде не работающую, мать.