Андрей Белый "Петербург"

grade 4,1 - Рейтинг книги по мнению 1420+ читателей Рунета

Революционный террор, антропософская эзотерика, восточная угроза и болезненная «мозговая игра» – все это сходится в одном из самых сложных русских романов, главном модернистском воплощении Петербурга.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Альпина Диджитал

person Автор :

workspaces ISBN :9785961491524

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 25.10.2023


Металлический Гость, раскалившийся под луной тысячеградусным жаром, теперь сидел перед ним опаляющий, красно-багровый; вот он, весь прокалясь, ослепительно побелел и протек на склоненного Александра Ивановича пепелящим потоком; в совершенном бреду Александр Иванович трепетал в многосотпудовом объятии: Медный Всадник металлами пролился в его жилы.

После этой галлюцинаторной смерти Дудкин окончательно сходит с ума и вскоре, купив в случайной лавке маникюрные ножницы, убивает провокатора Липпанченко (отголосок этой сцены можно увидеть в «Мастере и Маргарите»: Булгаков, внимательный читатель Белого, заставляет Левия Матвея украсть в случайной лавке нож, чтобы убить предателя Иуду). Совершив убийство, Дудкин забирается на труп и воздевает руку с ножницами, то есть принимает позу бронзового Петра I. Исследователи сравнивают эту позу и «с описанием Евгения, спасающегося от наводнения на статуе льва»[35 - Примечания // Белый А. Петербург. C. 681.] – таким образом, пародируя Петра, помешанный Дудкин приближается к своему изначальному литературному прообразу, не выдержавшему столкновения с государственной мощью. Медный же всадник остается величественным и угрожающим символом, который объединяет, но не гармонизирует чуждые для Белого западное и восточное начала: с одной стороны, Петр I – европеизатор, проводник постылой цивилизации; с другой – Белый явно сопоставляет с памятником «железных всадников» Чингисхана, чей топот уже слышен вдалеке.

КАК «ПЕТЕРБУРГ» СВЯЗАН С АНТРОПОСОФИЕЙ РУДОЛЬФА ШТЕЙНЕРА?

«Не зная “теософии”», нельзя понять ни отдельных мест, ни всего романа в его целом», – пишет Иванов-Разумник. Он же отмечает, что герои романа «сделаны, волею автора, бессознательными учениками теософской доктрины».

Прежде всего стоит разобраться в терминах. Греческим словом «теософия» в XIX веке стали называть учение Елены Блаватской. В ее «Тайной доктрине», соединяющей идеи древних восточных учений и более современных эзотерических трудов, утверждается существование Абсолюта – первопричины Вселенной; отраженность Абсолюта в человеке; существование Кармы – закона, связывающего причины и следствия всех мировых событий; существование Учителей Мудрости (махатм), ответственных за духовное просвещение человечества; иллюзорность мира, каким его воспринимает обычный человек. Идеи теософии широко распространились и легли в основу других учений. Одно из них – антропософия, разработанная австрийским философом и мистиком Рудольфом Штейнером. Основное положение антропософии – существование духовного мира, который с помощью воображения, вдохновения и интуиции способен постичь человек. Одно из центральных представлений антропософии – многоплановость человека, наделенного не одним телом, а несколькими – физическим, эфирным, астральным и эго; разумеется, именно глубинные слои-тела – важнейшие. Кроме того, человек, по Штейнеру, существовал задолго до появления Земли – и до того как утвердиться на Земле, жил на Сатурне, на Солнце и на Луне (точнее, Сатурн, Солнце и Луна были предыдущими инкарнациями Земли).

Белый познакомился со Штейнером в 1912 году, во время работы над «Петербургом». Антропософское учение показалось ему ответом на все его духовные вопросы. В течение нескольких лет Белый регулярно посещал курсы лекций Штейнера в разных странах, пропагандировал антропософию и заразил ею многих русских интеллектуалов. Он даже принял участие в постройке антропософского храма – Гётеанума[25 - Центр антропософского движения, расположенный в швейцарском городе Дорнах. По мысли Рудольфа Штейнера, Гётеанум представляет собой модель Вселенной. Назван центр в честь писателя Гёте. Здание было сожжено недоброжелателями в ночь на 1 января 1923 года, на сумму от выплаченной страховки Штейнер начал строительство Второго Гётеанума.]. Впоследствии, после 1917 года, писатель разочаровался в Штейнере: философ не пожелал выслушать идеи ученика о русской революции как о выражении антропософских чаяний. Впрочем, «попугаем Штейнера» Белый не был никогда: как пишет Леонид Долгополов, «в сознании Белого как-то странно соединилось преклонение перед Штейнером и его “системой” и отсутствие всякой ортодоксальности или просто последовательности в освоении философского учения»[36 - Долгополов Л. К. Указ. соч. C. 220.].

Отголоски этого учения обнаруживаются в «Петербурге». Когда Николай Аполлонович засыпает над бомбой, его сон именуется «астральным путешествием», а «сверхчувственные» откровения, пережитые в этом сне, объясняются «пульсацией стихийного тела» (стихийное тело – термин прямо из текстов Штейнера). В этой сцене, одной из самых сложных в романе, Аблеухову-младшему видится встреча с отцом-Сатурном, причем Сатурн понимается и как планета, на которой раньше существовали люди, и как бог, пожирающий собственных детей.

Лишившийся тела, все же он чувствовал тело: некий невидимый центр, бывший прежде и сознаньем, и «я», оказался имеющим подобие прежнего, испепеленного: предпосылки логики Николая Аполлоновича обернулись костями; силлогизмы вкруг этих костей завернулись жесткими сухожильями; содержанье же логической деятельности обросло и мясом, и кожей; так «я» Николая Аполлоновича снова явило телесный свой образ, хоть и не было телом; и в этом не-теле (в разорвавшемся «я») открылось чуждое «я»: это «я» пробежало с Сатурна и вернулось к Сатурну.

Штейнеровские положения о человечестве до Земли, об эфирном и астральном телах, соединенных с физическим телом и внеположных ему, соединяются здесь с ницшеанским «вечным возвращением» и с мотивом тела/сознания, «разлетающегося» после гибели (в частности – после взрыва бомбы).

Покушение на отца-Сатурна во сне Аблеухова-младшего порождает вселенскую катастрофу: «Ты меня хотел разорвать; и от этого все погибает. ‹…› …птицы, звери, люди, история, мир – все рушится: валится на Сатурн…» – говорит ему отец. У страха Аблеухова-младшего, которому приказали убить отца, появляется мифологическая подоплека с фрейдистским уклоном: Крон (у римлян Сатурн) оскопил своего отца Урана, а затем, по одной из версий, его самого оскопил Зевс. Все это далеко от светлого постижения духовного мира, которое проповедовал Штейнер. Как указывает Леонид Долгополов, непоследовательного штейнерианца Белого «интересовали в первую очередь не состояния конечного обретения “вечной” истины и ощущения блаженства, а состояния пограничные, переходные, неизбежно связанные с тревогой и неуспокоенностью»[37 - Там же. C. 220.]. В таком подходе уже содержится критика антропософии – хотя Белый этого не осознавал.

ПОЧЕМУ НИКОЛАЙ АПОЛЛОНОВИЧ В ЭПИЛОГЕ БРОСАЕТ ЧИТАТЬ КАНТА И ПЕРЕКЛЮЧАЕТСЯ НА СКОВОРОДУ?

Белый пережил увлечение неокантианством еще до знакомства с антропософией – но около 1909 года оно ему надоело, и он стал видеть «путь жизни» в «мистерии» по-новому[38 - Примечания // Белый А. Петербург. C. 683.]. При этом писатель признавал, что язык кантианской философии в начале XX века стал языком философии вообще, и, чтобы бороться с Кантом, нужно хорошо его знать: «Не сесть за детальное изучение Канта… когда сами термины Канта оказывались дипломатическим языком… было почти неприлично»[39 - Цит. по: Мазаева О. Г. Г. Г. Шпет и А. Белый в феноменолого-герменевтическом горизонте Серебряного века // Вестник Томского гос. ун-та. Серия «Философия. Социология. Политика». 2009. № 2.].

В начале романа Аблеухов-младший – убежденный неокантианец: он штудирует труды Германа Когена[26 - Герман Коген (1842–1918) – немецкий философ. Профессор философии Марбургского университета (среди студентов Когена был Борис Пастернак), основатель и глава Марбургской школы неокантианства. Среди основных работ Когена – «Теория опыта Канта» (1871) и «Система философии» (1902–1912). Наряду с философией изучал еврейский вопрос и иудаизм.], который развивал кантовскую философию трансцендентального идеализма. Центральная проблема философии Канта и Когена – проблема познания: Кант оперировал понятиями априорного (доопытного) и апостериорного (опытного) знания, различал вещи-в-себе, или ноумены (то есть вещи как они есть, вне нашего восприятия и опыта), и феномены (то есть вещи, какими мы их воспринимаем). Коген считал, что познание по природе своей субъективно: все, что доступно человеку, – это порожденные им же мысленные конструкции, а познание вещи-в-себе остается недостижимым идеалом.

Однако неокантианство Аблеухова-младшего постоянно терпит крах. Если «мозговую игру» с расширяющимся пространством еще можно привязать к когеновскому представлению о пространстве как продукте мышления, то попытки Аблеухова логически упорядочить сферу чувственного отрицаются самой жизнью – ее невротическими переживаниями и потрясениями, ее хаосом, который не поддается кантовской рационализации[40 - Сконечная О. Указ. соч. C. 142.]. Кантианство здесь уже заслоняется антропософией – кстати, ее основатель Рудольф Штейнер в своей ранней книге «Истина и наука» критиковал Канта, ставил под сомнение возможность априорного знания. Поздний Штейнер, близкий Белому, – автор столь же непроверяемой концепции человечества, существовавшего задолго до появления Земли.

В отличие от своего идеалиста-сына, Аполлон Аполлонович предпочитает позитивиста-эмпирика Огюста Конта[27 - Огюст Конт (1798–1857) – французский философ. Конт – основатель позитивизма. Между 1830 и 1842 годами он написал шесть томов «Курса позитивной философии», в которых обосновал необходимость для науки отбросить метафизику и ограничиться описанием внешнего облика явлений. Метафизическое мировоззрение Конт видел версией мировоззрения теологического, объясняющего явления действием сверхъестественных сил. Позитивное знание, по версии Конта, основывается на подчинении воображения наблюдению.]. В третьей главе «Петербурга» между Аблеуховыми происходит характерное недопонимание – можно представить, как Белый упивался щелкающей звукописью этого диалога:

– «Коген, крупнейший представитель европейского кантианства».

– «Позволь – контианства?»

– «Кантианства, папаша…»

– «Кан-ти-ан-ства?»

– «Вот именно…»

– «Да ведь Канта же опроверг Конт? Ты о Конте ведь?»

– «Не о Конте, папаша, о Канте!..»

– «Но Кант не научен…»

– «Это Конт не научен…»

После катастрофы в доме Аблеуховых с Николаем Аполлоновичем случается духовное перерождение. Сначала он едет на Восток, а затем, после смерти родителей, возвращается в Россию: «В 1913 году Николай Аполлонович продолжал еще днями расхаживать по полю, по лугам, по лесам, наблюдая с угрюмою ленью за полевыми работами… ‹…› жил одиноко он; никого к себе он не звал; ни у кого не бывал; видели его в церкви; говорят, что в самое последнее время он читал философа Сковороду».

Скорее всего, Белый узнал об украинском философе Григории Сковороде из работ своего друга Владимира Эрна: статьи «Русский Сократ» (1908) и книги «Григорий Саввич Сковорода. Жизнь и учение» (1912). В этой книге Сковорода показан как первый и совершенно самобытный русский философ («В Сковороде проводится божественным плугом первая борозда, поднимается в первый раз дикий и вольный русский чернозем»). Сковороду, кроме того, почитал еще один друг Белого – поэт Сергей Соловьев, посвящавший философу стихи[41 - Лавров А. В. Указ. соч. C. 157–171.].

Белому как антропософу могло показаться близким учение Сковороды о трех взаимосвязанных мирах – большом мире, то есть всей Вселенной, микрокосме, то есть человеке, и символическом мире (мире Библии). Но для эпилога «Петербурга» важнее другое. Идеализированный Сковорода для Белого – философ-пантеист, странник, противостоящий мертвой цивилизации; можно сказать, идеальная ролевая модель для переродившегося Аблеухова. Так что упоминание Сковороды в «Петербурге» можно рассматривать и как иронию. Это подтверждают стихи Белого, в которых Сковорода сравнивается с Кантом:

Оставьте! В этом фолианте
Мы все утонем без следа!
Не говорите мне о Канте!!
Что Кант?.. Вот… есть… Сковорода…
Философ русский, а не немец!!!

    («Мефистофель», 1908)

ЧТО В «ПЕТЕРБУРГЕ» ДЕЛАЮТ ГЕРОИ «СЕРЕБРЯНОГО ГОЛУБЯ»?

Белый задумывал «Петербург» как вторую часть трилогии «Восток и Запад». Этот план много раз менялся: третьей частью сперва должен был стать роман «Невидимый град», затем – отдельная трилогия «Моя жизнь» (куда вошли романы «Котик Летаев» и «Крещеный китаец»). Если «Серебряный голубь», по Белому, показывал «Восток без Запада», то «Петербург» – «Запад в России». Трилогия «Моя жизнь» должна была знаменовать «Восток в Западе или Запад в Востоке и рождение Христова Импульса в душе». Этим грандиозным замыслам не суждено было сбыться; исследователи Белого сравнивают их крах с неудачей «Мертвых душ» Гоголя[42 - Долгополов Л. К. Указ. соч. C. 412.].

Белый вообще мыслил трилогиями (среди русских модернистов это свойственно не только ему). Последний замысел писателя, «Москва», тоже представляет собой трилогию и, судя по всему, должен соотноситься с «Петербургом». Все эти тексты в итоге не сложились в цельное сверхпроизведение, но между ними есть безусловная связь. Так, Николай Аблеухов многим напоминает героя «Серебряного голубя» Дарьяльского: «погибший как несостоявшийся народник, он воскресает в новой жизни как террорист, но тоже несостоявшийся»[43 - Там же. C. 254.]. В эпилоге Аблеухов «опрощается», припадает к корням – то есть следует за Дарьяльским. По признанию Белого, в «Серебряном голубе» важно ощущение «преследования», мучившее его самого. Мотивы преследования, слежки, подозрения, заговора постоянны и в «Петербурге»[44 - Сконечная О. Указ. соч. C. 130–131, 139.].

Николаевский мост в Санкт-Петербурге. Около 1888 года[28 - Николаевский мост в Санкт-Петербурге. Около 1888 года. Иллюстрация из книги «The Life & Times of Queen Victoria» Роберта Уилсона.]

В первоначальном замысле «Петербург» прямо продолжал «Серебряного голубя»: невесте Дарьяльского Кате приходило письмо, которое тот написал перед своим убийством; дядя Кати, крупный чиновник, ехал посоветоваться со своим другом – сенатором Аблеуховым. Тут Белого захватила цепочка ассоциаций, связь видов и звуков Петербурга с вырисовывавшейся в воображении фигурой сенатора – и прежний замысел был отброшен. Однако некоторые его детали сохранились. Мастеровой Степка в «Серебряном голубе» уходит в неизвестном направлении – чтобы появиться во второй главе «Петербурга» и пересказать своим столичным знакомым историю сектантов и убитого ими злосчастного «барина» Дарьяльского. Так морок петербургского «низа» подпитывается дикой стихией родом из совсем другой России. Утрированно неграмотная речь Степки и его обосновавшихся в Петербурге земляков («эвона», «ничаво», «нет у них надлежащих понятиев», «аслапажденье») вторит такой же речи деревенских сектантов-«голубей». Эта нарочитая ненормативность, которую Иванов-Разумник называл безвкусицей, для Белого – знак хтонической угрозы. Постоянный собеседник Степки революционер Дудкин в финале «Петербурга» сходит с ума и закалывает ножницами провокатора Липпанченко.

Кроме того, в «Петербурге» упоминается уездный город Лихов из «Серебряного голубя». Вместе с Мухоединском, Гладовым, Мороветринском и Пупинском он олицетворяет «современную “больную” Россию, которой суждено пройти через духовное преображение»[45 - Примечания // Белый А. Петербург. C. 679.].

Если в «Петербурге» исследуется городское пространство, то «Серебряный голубь» – роман, с одной стороны, о стремлении к «земле, к природе родных полей»[46 - Долгополов Л. К. Указ. соч. C. 72.], с другой – об угрозе, которые таит это пространство. Несмотря на то что в эпилоге «Петербурга» Аблеухов-младший тоже «расхаживает по полю, по лугам, по лесам» и читает «русского философа» Григория Сковороду, из второй, «берлинской» редакции «Петербурга» Белый убрал почти все реминисценции из «Серебряного голубя».

МОЖНО ЛИ СЧИТАТЬ БЕЛОГО НАСЛЕДНИКОМ ГОГОЛЯ И ДОСТОЕВСКОГО?

Множество мотивов и тем «Петербурга» берут начало в гоголевской прозе: обманчивость города – из «Невского проспекта», безумие Дудкина – среди прочего, в «Записках сумасшедшего». Многочисленные лирические отступления «Петербурга», конечно, навевают мысль о «Мертвых душах».

Белый сам отмечал свою преемственность с Гоголем: «Проза Белого в звуке, образе, цветописи и сюжетных моментах – итог работы над гоголевскою образностью; проза эта возобновляет в XX столетии “школу” Гоголя»[47 - Белый А. Мастерство Гоголя. C. 309.]. В книге «Мастерство Гоголя» Белый без обиняков включал «Петербург» в анализ: «Ряд фраз из “Шинели” и “Носа” – зародыши, врастающие в фразовую ткань “Петербурга”: у Гоголя по Невскому бродят носы, бакенбарды, усы; у Белого бродят носы “утиные, орлиные, петушиные”; другой пример – типичный “тройной повтор Гоголя”: “странные, весьма странные, чрезвычайно странные свойства”[48 - Там же. C. 304–306.]. Развивает Белый и традиции гоголевской ономастики: тот же Аполлон Аполлонович – своего рода двойник Акакия Акакиевича из “Шинели” Гоголя и одновременно “значительного лица”, к которому Акакий Акакиевич идет со своей бедой: «он в аспекте “министра” – значительное лицо; в аспекте обывателя – Акакий Акакиевич»[49 - Там же. C. 305.].

Связь с Достоевским в «Петербурге» проработана скорее не на уровне стилистики, а на уровне мотивов и персонажей. К «Преступлению и наказанию» восходит проблематика убийства ради высшего блага. Важна для «Петербурга» и поэтика скандала, столь продуктивная у Достоевского. Аблеухов-младший похож на Раскольникова и Ставрогина, Дудкин – на Свидригайлова, Раскольникова, Ивана Карамазова и «подпольного человека» (он сам называет себя «деятелем из подполья»). Провокатор Морковин – агент охранки, который велит Николаю Аполлоновичу убить отца, – напоминает одновременно Порфирия Петровича из «Преступления и наказания» и Смердякова из «Братьев Карамазовых» (например, он разыгрывает Николая Аполлоновича, называя себя его братом, сыном Аблеухова-старшего от некой белошвейки; параллель к этому – происхождение Смердякова, незаконного сына Федора Карамазова). Фамилия провокатора Липпанченко, возможно, образована от имен персонажей «Бесов» – Липутина и Толкаченко; к Липутину может восходить и Лихутин[50 - Пустыгина Н. Г. Указ. соч. С. 84, 90.].

При этом к Достоевскому Белый относился иначе, чем к Гоголю. Он «видел в Достоевском “пророка”, но Достоевский всегда отвращал его низким стилем своего художественного письма, немужественным характером своих героев»[51 - Долгополов Л. К. Указ. соч. C. 110.]. В «Арабесках» Белый писал: «В душе своей носил Достоевский образ светлой жизни, но пути, ведущие в блаженные места, были неведомы ему», – тогда как Белому, по его собственному убеждению, эти пути были доступны, и лежали они через страдание и постижение – с помощью антропософии – духовного мира. Недоброжелательный критик «Петербурга» Александр Гидони, в свою очередь, считал, что «преодолеть Достоевского Андрей Белый вовсе не в силах».

ПРАВОМЕРНО ЛИ СРАВНИВАТЬ БЕЛОГО С ДЖОЙСОМ?

Едва ли Джойс, которого авторы некролога Белому назвали «учеником Белого», читал своего «учителя». Соблазн сопоставить «Петербург» с «Улиссом» действительно возникает: оба романа описывают жизнь большого города, в обоих – нелинейное повествование, эксперименты с языком (в том числе со звуком и ритмом); в обоих реализуются отношения «отец – сын», фигурирует измена жены, важное место отведено галлюцинациям. Оба текста сильно зависят от предшествующей литературной традиции и пропитаны аллюзиями. Можно найти параллели и в деталях: так, Аполлон Аполлонович любит читать газету в «ни с чем не сравнимом месте», то есть в уборной; то же самое любит делать Леопольд Блум.

Но различия между романами слишком существенны. К примеру, если в «Улиссе» Джойс точно воспроизводит топографию Дублина, то Петербург Белого очень многим отличается от реального Петербурга. Белого в «Петербурге» мало интересуют вопросы сексуальности, которые в «Улиссе» – на переднем плане. Белый, опираясь на стиль Гоголя, не собирается ерничать над ним; значительная часть «Улисса» – пародирование писателей разных эпох. Женщины в романе Белого пассивно обеспечивают движение сюжета; у Джойса Молли Блум – активный персонаж наравне с Блумом и Стивеном Дедалом.

Стоит отметить, что в развитии стиля позднего Белого и позднего Джойса можно обнаружить сходство: последние тексты обоих писателей – «Москва» и «Поминки по Финнегану» – это радикальные лингвистические и стилистические эксперименты (причем вариант Джойса – гораздо радикальнее).

Петербург

Пролог

Ваши превосходительства, высокородия, благородия, граждане!

Что есть Русская Империя наша?

Русская Империя наша есть географическое единство, что значит: часть известной планеты. И Русская Империя заключает: во-первых – великую, малую, белую и червонную Русь; во-вторых – грузинское, польское, казанское и астраханское царство; в-третьих, она заключает… Но – прочая, прочая, прочая.

Русская Империя наша состоит из множества городов: столичных, губернских, уездных, заштатных; и далее: – из первопрестольного града и матери градов русских.

Град первопрестольный – Москва; и мать градов русских есть Киев.

Петербург, или Санкт-Петербург, или Питер (что – то же) подлинно принадлежит Российской Империи. А Царьград, Константиноград (или, как говорят, Константинополь), принадлежит по праву наследия. И о нем распространяться не будем.

Распространимся более о Петербурге: есть – Петербург, или Санкт-Петербург, или Питер (что? – то же. На основании тех же суждений Невский Проспект есть петербургский Проспект.

Невский Проспект обладает разительным свойством: он состоит из пространства для циркуляции публики; нумерованные дома ограничивают его; нумерация идет в порядке домов – и поиски нужного дома весьма облегчаются. Невский Проспект, как и всякий проспект, есть публичный проспект; то есть: проспект для циркуляции публики (не воздуха, например); образующие его боковые границы дома суть – гм… да: …для публики. Невский Проспект по вечерам освещается электричеством. Днем же Невский Проспект не требует освещения.

Невский Проспект прямолинеен (говоря между нами), потому что он – европейский проспект; всякий же европейский проспект есть не просто проспект, а (как я уже сказал) проспект европейский, потому что… да…

Потому что Невский Проспект – прямолинейный проспект.

Невский Проспект – немаловажный проспект в сем не русском – столичном – граде. Прочие русские города представляют собой деревянную кучу домишек.

И разительно от них всех отличается Петербург.

Если же вы продолжаете утверждать нелепейшую легенду – существование полуторамиллионного московского населения – то придется сознаться, что столицей будет Москва, ибо только в столицах бывает полуторамиллионное население; а в городах же губернских никакого полуторамиллионного населения нет, не бывало, не будет. И согласно нелепой легенде окажется, что столица не Петербург.

Если же Петербург не столица, то – нет Петербурга. Это только кажется, что он существует.

Как бы то ни было, Петербург не только нам кажется, но и оказывается – на картах: в виде двух друг в друге сидящих кружков с черной точкою в центре; и из этой вот математической точки, не имеющей измерения, заявляет он энергично о том, что он – есть: оттуда, из этой вот точки, несется потоком рой отпечатанной книги; несется из этой невидимой точки стремительно циркуляр.

Глава первая,

в которой повествуется об одной достойной особе, ее умственных играх и эфемерности бытия

Была ужасная пора.

О ней свежо воспоминанье.

О ней, друзья мои, для вас

Начну свое повествованье, –

Печален будет мой рассказ.

    А. Пушкин

Аполлон Аполлонович Аблеухов

Аполлон Аполлонович Аблеухов был весьма почтенного рода: он имел своим предком Адама. И это не главное: несравненно важнее здесь то, что благородно рожденный предок был Сим, то есть сам прародитель семитских, хесситских и краснокожих народностей.

Здесь мы сделаем переход к предкам не столь удаленной эпохи.

Эти предки (так кажется) проживали в киргиз-кайсацкой орде, откуда в царствование императрицы Анны Иоанновны доблестно поступил на русскую службу мирза Аб-Лай, прапрадед сенатора, получивший при христианском крещении имя Андрея и прозвище Ухова. Так о сем выходце из недр монгольского племени распространяется Гербовник Российской Империи. Для краткости после был превращен Аб-Лай-Ухов в Аблеухова просто.

Этот прапрадед, как говорят, оказался истоком рода.

Серый лакей с золотым галуном пуховкою стряхивал пыль с письменного стола; в открытую дверь заглянул колпак повара.

– «Сам-то, вишь, встал…»

– «Обтираются одеколоном, скоро пожалуют к кофею…»

– «Утром почтарь говорил, будто барину – письмецо из Гишпании: с гишпанскою маркою».

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом