Виталий Матвеевич Коневв "Детство на тёмной стороне Луны"

Роман о жестоких событиях моего детства, в которой было насилие, жестокие избиения и кромешный ад. Содержит нецензурную брань.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 28.10.2023


Если я находился на деревянной площадке перед магазином, у входа в который всегда стояли женщины, то я начинал смотреть на них. Они замечали.

– Смотрите, смотрите, как смотрит.

– Как опытный смотрит.

Иногда ко мне подходили женщины, наклонялись и спрашивали:

– Мальчик, ты почему так смотришь?

Я не знал. Уже в три года я заметил, потому что много раз видел, что те женщины, которые держали руки перед собой, за кисти – очень заботливые мамы. А в восемь…девять лет я понял, почему хорошие мамы так держали свои руки. Потому что ребёнок, хоть и лёгкий, но рука мамы уставала, и мама поддерживала её правой рукой за кисть, сцепляла руки. Из этого движения у мамы появлялась привычка.

На нашем отрезке улицы ни у одной женщины такой привычки не было, хотя у всех были дети. Женщины держали руки в позиции «смирно» или скрещёнными под грудью, по-мужски.

Мать привела меня в баню, в женское отделение. И я впервые увидел голых девушек и молодых женщин. Я начал внимательно рассматривать их. Мне было три с половиной года. Девушки ойкали, иные даже прикрывали ладонями и шайками свои лобки и смеялись. Старуха с растянутыми до пояса грудями плеснула на меня горсть воды и, смеясь, басом сказала:

– У! Бабник будет!

Молодая бабёнка, про которую бабы на лавке говорили: «Клейма ставить негде!» закричала с надрывом:

– Ты чо его привела сюда?! Он же всё понимает!

Я ничего не понимал.

Стихи я начал сочинять в три года, осенью.

По улице бежит овечка,

А за огородом течёт речка.

А вот ироничный стих:

За печкой кричит сверчок,

А под печкой лежит папкин харчок.

Председатель колхоза Щербатов приказал Матвею подписаться на «партейную» газету «Правда». И нам каждый день почтальонка начала приносить газеты. Мы их рассматривали, раскладывали по комнате, аккуратно и бережно. Мать говорила, поглядывая в окно на улицу:

– А вдруг придут с проверкой из «полиНКВД».

Бабы удивлённо осматривали комнату и спрашивали:

– А чо это у вас такое?

На нашем отрезке улицы никто не выписывал газеты. Люди были неграмотные. Вероятно, всеобщая грамотность Советского Союза обошла стороной наше село, где люди мечтали и говорили о выпивке, о выпивке и о выпивке…кроме сплетен.

Газет становилось всё больше и больше. Они мешали нам жить. И мать долго не решалась бросить их в печку, настороженно смотрела в окно, на улицу, о чём-то думала, а потом махнула рукой.

– А разяби их в рот мать!

И все сожгла. А потом каждую новую газету использовала для растопки дров.

Когда мать сидела на своей табуретке, она порой жевала чёрный хлеб. Я всегда подходил к ней, приваливался грудью к её коленке и смотрел, как она ела, или тянулся рукой к куску. Мать сердилась на меня:

– Прям из горла готова вырвать. На! – и она протягивала мне часть куска.

А если я говорил:

– Мам, исть хочу.

Она часто вынимала из-за пазухи кусок хлеба. Это была деревенская привычка – согревать хлеб теплом своего тела.

– На! Жри, что мать жрёт!

Я ел хлеб, привалившись грудью к материнскому колену, и чутко слушал мычание нашей коровы.

– Мам, подои корову. Молока хочу.

Мать не обращала внимания на мои слова, но если – а это было очень и очень редко – брат поддерживал меня, то она с глубоким вздохом вставала с табуретки и уходила в землянку доить корову.

Матвей получал на трудодни крупы. Их тогда не продавали в магазинах села. Но пшено, манку, гречку кушали мыши и крысы. А весной я и мать выкидывали не съеденные крысами крупы в речку. Туда же мы выкидывали картошку, морковь, гнилой лук, чеснок и гнилое мясо. Выкидывали пшеничную муку, в которой мать обнаруживала помёт мышей.

Мать каждое утро варила для свиньи чугунок картошки. И если я просыпался рано утром, то выхватывал из чугунка картошку, очищал её и ел, не желая есть, но помня, что весь день я буду голодать.

Мать с удовольствием разминала пальцами картошку и куски хлеба, в ведре. Я четырёхлетним мальчиком просил её научить меня варить еду.

– Сам учись, – отвечала мать и тыкала пальцем в сторону дома тёти Нюры или тёти Музы. – Вон Музка, вон Нюрка лупят своих детей, когда они просят еду. А я вот терплю, хоть дозноил ты меня!

– Мам, исть хочу, – требовал я, опираясь грудью о материнское колено.

– Да чо ты такой? Другие дети, как дети, тихие. Не видно, не слышно их. А ты, ненужный, не даёшь мне продыху! Подох бы лучше. Болю бога. А он почему-то не даёт тебе смерти. Я на работе только и отдыхаю от тебя, идивода. Навязался на мою душу.

Я видел, как мать у дверей магазина, рубя воздух сверху вниз ладонью, кричала бабам:

– Тунеяски, лодыри, сидите дома! А я вот мантулю!

И каждое утро она уходила с Матвеем, Колькой и Людкой на «работу». А вернувшись с «работы», она неподвижно сидела на кедровой табуретке, «наработалась». Я кричал:

– Мам, исть!

– Да чо это за выблядок такой? Ни минуты спокою.

Один раз в год, осенью, когда мужики закалывали нашу свинью, мать жарила картошку на свином жире. О! С каким бешенным пылом и энергией я бросался к сковородке, когда мать ставила её на стол. Мать торопливо совала мне в левую руку кусок хлеба, чтобы хлеб сдерживал меня. Но я не замечал кусок и бешено работал ложкой, метал в рот горячую картошку, давился, задыхался. Картошка застревала в горле, и я срывался с табуретки и на пределе физических сил бежал два метра до бачка с водой. Пришлёпывался к бачку, черпал воду ковшом, торопливо пил. И давился водой. И мчался к столу. Мать сокрушённо качала головой.

– И чо это за ребёнок такой, идивод? И кем он вырастит, идиводина? Глаза какие завидущие, захлестнуться не может. Только еду на него трачу…Не лезь туда. Ешь на своей стороне.

Я в это время ложкой сталкивал верхний слой картошки и быстро поедал нижний слой, поджаренный. Я обжигал гортань, пищевод и желудок и метался между бачком и сковородкой.

Мы быстро съедали картошку, и я оставался голодным.

Мне было двадцать лет, и я приехал из города к матери с двумя приятелями. И мать, желая похвастать собой перед парнями, приготовила картофельное пюре, котлеты, суп, кашу. Володя Костюченко ел и говорил мне:

– Ну, и мать у тебя. Повезло…Если бы так готовили в нашей заводской столовой.

Я не сказал ему, что до девятнадцати лет я питался хлебом, маргарином и молоком.

Примерно, два – три раза в год мать готовила пелемени и один раз – блины.

Так как я ел очень быстро, то мать купила мне чашку. Все остальные питались из большой чашки. Они ели медленно. А я торопливо глотал пелемени, задыхался и выскакивал во двор в одних трусах, глотал снег и стоял на снегу босыми ногами, чтобы охладить себя. Но пелеменей было мало – одна чашка, и я оставался голодным.

Однажды Сашка Деев подбежал к моему брату на улице и завопил, чтобы все слышали, потому что с ним никто из детей не играл:

– Братка, здорово!

– Какой я тебе брат? Пошёл отсюда! – свирепо крикнул в ответ Колька и, размахнувшись, ударил Сашку в грудь.

Сашка попятился, и у него на лице появилась плачущая гримаса.

Первого сентября мать дала Кольке горшок с цветком, и брат пошёл по улице. А мы смотрели на него из-за забора.

Мать уже кричала всюду на улице, у магазина, что её Колька «вумный, начальником будет!»

Да, брат был умный, осторожный и расчётливый. Умел «ставить» себя среди товарищей. Он всегда молчал дома, вёл себя тихо, не играл. И мать говорила мне:

– Видишь, какой Коля вумный мальчик? Его не видно и не слышно. Только ты орёшь. Прям уши лопаются от твоего крика.

Сашка Иванов, сын служащего дяди Ильи попытался посмеяться над Колькой. Брат повалил Сашку на землю и, лёжа на нём, бил кулаком по его лицу, как наша мать била Матвея. Тётя Зина, мать Сашки, с палкой гонялась за братом, крича:

– Я тебя, паскуда, в тюрьме сгною!

Все мальчики улицы немедленно подчинились воле брата.

Вероятно, через месяц учительница вызвала нашу мать в школу. Здание школы было чёрным, мрачным и страшным. Я задрожал от ужаса, когда увидел школу, потому что мать часто меня пугала:

– Вот пойдёшь в школу, там тебя учителка бить будет.

Я смотрел через приоткрытую дверь, как мать сидела за одной партой с Колькой. А сразу после звонка, в присутствии учительницы мать начала хлестать Кольку ладонями, с надрывом в голосе крича:

– Что ж ты, падла, не учишься?!!

И плакала, идя домой и утирая красный нос концом головного платка. А дома она скрутила полотенце и приказала Кольке «делать уроки». Он сел за стол, раскрыл букварь. Мать стояла с правой стороны с полотенцем в руке и следила за его глазами.

– Ты почему не читаешь, сволота паршивая?! – закричала мать страшным криком и нанесла сильный удар по голове любимца.

Он ловко и стремительно нырнул под её руку, выскочил на улицу, и помчался по середине дороги вниз села. А мать скачками бежала за ним с полотенцем и кричала:

– Витька, держи яго! Эй, кто? Держите яго!

В то время учителями в начальной школе были только девушки, окончившие семь классов. Они отрабатывали в школе два года, уезжали в Томск в педучилище, где получали паспорт. И после окончания училища оставались в городе. А из года в год в начальную школу приходили девушки, которые ничего не понимали в педагогике.

Но у брата была причина другая. Он был идиот (Три степени дебильности: олигофрен, идиот и кретин), потому что его отец был алкоголиком. Брат «ставил» себя великолепно. Его уважали подростки и даже парни. А учительницы боялись Кольку, и выбрали его старостой начальной школы

Однажды мы шли по улице, и перед двухэтажным домом, в котором жили служащие, мы увидели очень строгую учительницу и её мужа, милиционера. Колька отвернул в сторону лицо и прошёл мимо учительницы. Она громко крикнула:

– Гутковский, ты почему не здороваешься со мной?

Колька резко повернулся к ней и, исподлобья гладя на неё, свирепо спросил:

– А ты кто такая?

Милиционер…а я давно заметил, что он, как и Матвей, постоянно боролся за власть в семье… громко и с удовольствием рассмеялся.

Сочинять стихи я начал в три года. Мать запрещала:

– Прекрати коверкать язык!

Но я продолжал декламировать свои первые стихи. И тогда мать начала смеяться надо мной в присутствии баб и показывать на меня пальцем.

– Смотрите, дурак изводённый. Говорит на нерусском языке. А видно – идивот.

Бабы смеялись, и я затихал.

В четыре года я начал сочинять музыкальные мотивы, но мать вновь нашла способ заткнуть мне рот. А вот когда я трёх – четырёхлетним ребёнком пародировал поведение Матвея, чтобы мать похвалила меня – она смеялась и хлопала в ладоши. Я ходил перед матерью, согнувшись и закинув руки на жопу, кряхтел, почёсывал задницу, плевал на клочок бумаги, бросал в печку и кричал:

– Не хай!

Я слышал его злобное, угрожающее ворчание, но рядом со мной была моя мать – защитница. И я не обращал на него внимания.

Мне было четыре года и десять месяцев, когда мать взяла меня с собой на покос. Мать накосила траву в болотистой низине под высоким берегом. И чтобы добраться до покоса, нужно было долго идти по болоту. Мать несла на себе Кольку, а Матвей нёс меня. Я смотрел только на мать. Она шла по пояс в жиже, осторожно ступая ногами, чтобы не запнуться о коряги, о болотную траву. Я очень боялся, что мать могла утонуть. Она не умела плавать, а я – уже умел.

Мать остановилась и сказала Матвею:

– Я пойду сюда, а ты там собери сено.

Я вывернул голову и безотрывно смотрел, как она уходила по болоту. И я запомнил чувство тревоги за мать. Но я её никогда не слушался, как и брат.

Кочки были высокие, а на них лежало сухое сено. Между кочками была жижа. Матвей быстро вынес на поляну из кустов грабли и вилы. Грабли он протянул мне.

– Давай, Витька, работай. Все должны работать.

И этот ублюдок начал подгонять меня вилами. Тыкал в спину и шёл за мной, когда я, торопясь и падая между кочками, да ещё босоногий, сгребал сено в кучки.

Потом Матвей побросал мои кучки в более крупные кучки, ушёл в кусты и лёг там спать.

Я обрадовался, когда раздался пронзительный крик матери:

– Ты что наработал, лодырь проклятый?!

– Это не я! – откликнулся в кустах Матвей. – Это Витька!

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом