Стелла Фракта "Байесовская игра"

Успешный бизнесмен, филантроп и по совместительству русский шпион в Берлине попадает в водоворот экзистенционального кризиса среднего возраста. Голоса в голове, подозрительно сговорчивая помощница, алхимия и зов бытия… Все вдруг теряет смыслы, превращается в сумасшествие, бегство и погоню, игру с природой, и ответы следует искать в собственном прошлом, в другой жизни.Философская остросюжетная драма о том, что можно вернуться, продолжение романа «Замок Альбедо» о поэтах и лжецах.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006078321

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 02.11.2023


Голос был женский и незнакомый. Я бы не смог его повторить и воспроизвести – даже в памяти – но он скребся где-то в груди, и от него стало тоскливо.

Беспокоиться не о чем. Беспокоиться я начну, когда голос заговорит по-русски… А пока я просто цирковой медведь и инопланетянин, разгадывающий головоломки, играющий в Байесовскую игру против природы – на арене черного квадрата.

7. Мрак

    [Местоположение не определено]

Во сне меня звали Борис Андреевич Медведев, во сне я был учителем литературы в русской школе, но почему-то на стенах висели портреты немецких писателей и философов. Мне все время казалось, что если я подгадаю момент, то увижу, как Герман Гессе и Томас Манн качают головой или переглядываются со своим советским переводчиком Соломоном Аптом.

На той же стене висел портрет моего университетского профессора и научного руководителя Вадима Рублева – настоящего университета и настоящей научной работы, а не тех, что были у меня по легенде в Берлине.

Имя Мориц Бер – «бурый медведь» – результат дурного чувства юмора русской разведки, отправившей меня, тридцатилетнего филолога, с миссией дойти до верхушки немецкой фармацевтики. Я мог быть кем угодно – и программы обучения Университета Гумбольта по теоретической химии и Свободного университета Берлина по фармацевтике были для меня всего лишь очередным ребусом и игрой в познание мира. Преподаватели и студенты берлинских ВУЗов впоследствии радостно лгали, что я, успешный выпускник и гордость учебного заведения, им очень запомнился…

Как я запомнился преподавателям Московского государственного университета, однокурсникам, студентам и коллегам по кафедре теоретической и прикладной лингвистики, я старался не думать. Я оставил свое прошлое в двадцать пять – когда ушел из университета, оставил аспирантуру, работу, послал к черту кандидатскую диссертацию и научно-исследовательскую деятельность – потому что они были такой же цирковой каруселью, как и бизнес большого мира.

Я не знал, куда мне податься – потому что я возненавидел все и сразу. Я не хотел играть по дурацким правилам, я не принимал прозаичную реальность, я не мог смириться, что все лгут – и поэты, и ученые, – все танцуют танец, чтобы остаться в живых.

Если и быть инопланетянином, то по полной – а в школе внешней разведки готовят квалифицированные кадры. Мне часто в юности говорили, что не могут понять, я гений или, все же, болтун и самозванец…

Это не было идеологическим спором… Это было идеологическим поражением – моим, в моей же наивности. Я думал, наука даст мне ответ, утолит голод знания, закроет пробелы и разрешит противоречия – которых становилось все больше и больше.

У Рублева была его алхимия – его философское знание, его magnum opus и его приятели – живые и мертвые, ученые и поэты, – партнеры и приятели по литературному кружку.

Они читали стихи Гессе из «Игры в бисер» сотни раз – и каждый раз наслаждались, словно видели их впервые… Мне тоже нравился Гессе – но от «По поводу одной токкаты Баха» в один день моя жизнь развернулась на сто восемьдесят градусов.

Я понял – и ужаснулся. И сбежал – признав, что не хочу жить в мире, где противоречие и парадокс это преддверие мук рождения, и так и должно быть; что в Игру играют для вида, а истинные игроки и не догадываются порой о своем умении; где единственное, что Поэт может – запаковать свое наследие в кокон лжи, чтобы ложью распространить ядро истины, уберечь свое творение, передать дальше – и умереть в нищете, всеми забытый и ненужный.

Я испугался, что меня ждет это. Я не верил в алхимию – но я видел, что будет со мной, если я останусь научным сотрудником, преподавателем в университете, буду пытаться вдолбить знание в головы тупых баранов, которые не хотят учиться – а хотят лишь выглядеть умными.

Я не просто выгорел – я чуть не сдох. Я пытался делиться так сильно, что не успевал наполняться и восстанавливаться. Я хотел быть нужным и найти применение своему уму – который рвался за пределы тела, негодовал от черепашьей скорости людей вокруг, мира вокруг, от невежества и несправедливости.

Рублев никуда не торопился – потому что он был мудр и вовсе ничему не удивлялся.

Он знал, что я выгорю – и знал, что я сбегу. Но он знал, что я его ученик, пусть и могу быть кем угодно – и он отдал мне столько знаний, сколько я мог с собой унести, даже сейчас что-то случайно вспоминая.

Почему школа? Лучше бы был университет… Со взрослыми хотя бы можно договориться, а дети сами себе на уме.

– Борисандреич! Борисандреич!

Я пытаюсь вспомнить имена, но ничего не выходит; я пытаюсь прочесть хоть одну строчку в журнале, но буквы сливаются и перемешиваются. Дурацкий сон… Можно даже не пытаться.

– Хорошо, иди.

Все так делали – вызываться первым отвечать стихотворение, выученное наизусть – чтобы не забыть и чтобы не переживать в ожидании своей очереди. Я снисходительно махнул рукой, подпер ладонью щеку.

Кажется, мне не больше тридцати, я в своих коричневых брюках и коричневой в мелкую клетку рубашке, скорее всего я лохматый – но, судя по ощущениям, побрился утром.

– Мрак первозданный. Тишина…

Я подскочил на стуле, уставился на девочку, затараторившую стихотворение – без пауз и акцентов, звучавшее как бессмыслица, если не вслушиваться в слова.

– …Вдруг луч, пробившийся над рваным краем туч, ваяет из небытия слепого вершины, склоны, пропасти, хребты, и твердость скал творя из пустоты, и невесомость неба голубого.

И здесь Гессе. В школе не читают Гессе… Я умоляюще смотрел на портрет на стене, Гессе мне не отвечал и не подавал вида, что что-то идет не так.

– …В зародыше угадывая плод, взывая властно к творческим раздорам, луч надвое все делит…

– Все, все, достаточно. Садись, пять.

Мне это еще двадцать пять раз слушать – пока они все не ответят. Настоящая пытка – слышать одно и то же множество раз, чтобы потом оно отпечаталось в памяти и крутилось в голове, как навязчивый мотив.

Я все запоминаю на слух. Мне достаточно было зачитать несколько раз вслух стихотворение – или послушать на уроке отвечающих, – и я мог ответить на пятерку хоть Тютчева, хоть Гессе.

Я поставил оценку наобум в произвольную строку – и она растворилась черной кляксой на белой разлинованной бумаге – похожей на нотный стан.

Это и была нотная бумага. Почему нельзя было сделать так, чтобы приснился урок сольфеджио – а не этот сюр?!

– Кто следующий. Да, пожалуйста. С того места, где остановился предыдущий.

Как же, вспомнит он… Дети были мне незнакомы, это не были мои одноклассники. По виду – средняя школа, класс седьмой. Мальчик был низкого роста, коренастый, в больших очках.

Он набрал воздуха в грудь.

– …И дрожит мир в лихорадке, и борьба кипит, и дивный возникает лад. И хором Вселенная творцу хвалу поет…

– Достаточно, спасибо, садись пять.

Его не нужно было просить дважды, он недоумевал, но вернулся на место, за первую парту. Я продолжил:

– У меня идея. Выходите парами – и читайте парами. Не спорьте, тем, кто выйдет, уже зачту.

Алхимики творят парами… Напарника – партнера – они называют партроном. У них общая система символов, общий язык, они понимают друг друга с полуслова, без слов, на расстоянии, сквозь время и пространство.

Какая глупость… Когда я вообразил однажды, что могу общаться с Рэем Брэдбери, мне стало еще тоскливей – от понимания, что если это правда, то тоскливо было и ему – когда он писал, например, свои визионерские «Марсианские хроники».

Дети читали и читали «По поводу одной токкаты Баха», я пытался вслушаться в слова, но они сливались в белый шум отрывистых звуков, без смыслов, без возможности восстановить потерянную информацию. Может, это пытка какая-то? Что я должен услышать, что я должен еще понять?

Голос девочки был другим, он отличался от предыдущих, он был знакомым. Я не смотрел на учеников, я не скрывал скуки, хмурился, кривлялся, когда они спотыкались – но тут повернул голову, чтобы разглядеть тех, кто стоял у доски.

Каштановый хвост, вздернутый нос, длинные ресницы и бледное лицо. Она стояла в профиль, она не смотрела на меня, она смотрела на портрет Рублева.

Потом она посмотрела на напарника – высокого, сутулого мальчишку с заячьей губой. Я таращился на них – потому что, увы, не мог таращиться на голос…

– …И тянется опять к отцу творенье, – говорила она, и голос был вовсе не детский, она говорила так, будто знала, о чем говорит, – и к божеству и духу рвется снова, и этой тяги полон мир всегда…

– …Она и боль, и радость, и беда, и счастье, и борьба, и вдохновенье, и храм, и песня, и любовь, и слово, – закончил за нее мальчик бубнящим баритоном.

Прозвенел звонок. Я проснулся от будильника.

8. Контракт

    [Германия, Берлин, Митте]
    [Германия, Берлин, Фридрихсвердер]
    [Германия, Берлин, Сименсштадт]

Я отвез Норберту все свои пиджаки и образцы срезов ножниц. Я чувствовал себя полным идиотом, пытающимся собрать компромат на себя же самого – а не чтобы исключить лишние улики.

На одном из бумажных квадратов были частицы ткани кармана оставленного мной пиджака. Я думал, Норберт шутит… Я был уверен, что в кармане листок никогда не бывал без пакета.

Я жалел, что не пометил каждый – и теперь не было никакого представления, чем один квадрат отличается от другого, в какой очередности они появлялись.

На обратном пути – уже ближе к одиннадцати вечера – я, будто бы случайно, пошел ужинать в стейк-хаус неподалеку от Министерства иностранных дел, чтобы, будто бы случайно, заметить за соседним столиком двух дипломатов.

Томас Науман, начальник юридического отдела, уничтожал двойную порцию картофеля фри и усмехался, слушая Маркуса Штойбера, руководителя отдела переводов. Тот, откинувшись назад, положив локоть на спинку соседнего стула, рассказывал, как они с женой отдыхали на Ибице, щеки у него были с красными пятнами румянца от вина.

– Герр Бер! – окликнул Штойбер меня. – Тебе не скучно ужинать в одиночестве?

В одиночестве мне никогда не было скучно.

– Если вы будете говорить о работе, я отсяду подальше от вас, – ответил я.

Но я уже поднимался с места и кивнул официанту, подавая знак, что я присоединюсь к другому столику.

– Даже зубоскальство это работа, – отозвался Науман.

Я сел с торца стола – чтобы видеть их рожи и чтобы мешать официанту проходить мимо меня.

– Я как раз рассказывал, как моя жена достала всех своими ядовитыми шутками так, что даже массажистка от нее сбежала. Я завидую тебе, Мориц, ты не женат, тебе никто дома не мозолит глаза.

Чаще меня спрашивают, как я живу, если меня дома никто не ждет, а я отвечаю, что когда этого захочу, я заведу собаку.

– У тебя огромный дом с пятнадцатью комнатами, – возразил я.

– Семнадцатью.

– Тебе есть куда спрятаться.

– Все проще, – хмыкнул Науман. – Есть вторая квартира.

– В которой ты тоже не бываешь, – покачал головой я. – Не нойте, у вас есть на кого оформлять имущество и бизнесы.

– Я для этого заставил жену родить ребенка. Инвестиции в будущее.

– Сколько ему?

– Семь… восемь… или десять, – Штойбер расхохотался. – Я не помню, сколько мне лет, а ты такие вопросы задаешь.

Штойберу было сорок восемь, его сыну было десять. Я помнил все и обо всех.

– Моему пятнадцать, и он не собирается поступать в университет после окончания школы. Ведет какой-то блог и жалуется, как его права ущемляют.

– Пусть самовыражается, – пожал плечами я.

– Он тупой. Я все время жду, когда он вляпается в какую-нибудь историю.

– Весь в тебя.

– Весь в мать.

– Ты один никогда не жалуешься, – Штойбер повернулся ко мне. – Счастливчик?

– Мне просто нечего рассказывать.

– У него все по контракту, – Науман отпил пива из бокала и вытер рот салфеткой. – За закрытыми дверями.

– Ты даже никого публично не выгуливаешь, – добавил Штойбер.

Я усмехнулся.

– Я же не дипломат.

– Выкрутился.

– Я не та особь, которая должна гнездиться и плодиться.

Пока официант подавал бутылку шпетбургундера, министерские дипломаты наблюдали, как презентуют, откупоривают и наливают в бокал вино – на пробу.

В компаниях, подобных им, никто всерьез не высмеивал чужие пристрастия – потому что у каждого были специфические способы снять напряжение. Я не делился подробностями личной жизни, потому что у меня ее уже много лет не было, а когда была, она укладывалась в рамки договоренностей. Сессия, сценарий, два человека, которые понимают, что они делают – за закрытыми дверями.

От того, что у меня не было партнерши, я вовсе не переживал – и тем более не планировал никого выгуливать для вида.

Я пробовал – правда, давно. Я ходил на свидания, это было забавно – но на это нужно выделять время и ко всему подходить вдумчиво. Люди не привыкли думать…

Когда Штойбер и Науман выпили всю бутылку, а я уже заканчивал с блюдом, в кармане коротким сигналом ожил телефон.

В сообщении Норберт утверждал, что все квадраты побывали в моих пиджаках – которые я для удобства пронумеровал – и были отрезаны канцелярскими ножницами с моего рабочего стола в кабинете.

Выглядело так, словно я каждый день отрезал кусок бумаги, засовывал в карман рабочего костюма, потом клал себе на стол на видное место.

После ужина я поехал не домой, а в офис – чтобы перерыть все в кабинете и найти бумагу, если она там есть… Я был настолько взбудоражен, что не мог дождаться утра.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом