Паула Хен "Дикая Донна"

Не люби – стань любовью, шепча во мраке комнаты в бессвязном бреду непристойные слова, которые не до конца осознаешь в моменте, потому что все, что ты ощущаешь – это руки, губы, горячее дыхание в шею, плавящее кожу. Вкус вишни и сигарет.Крови и мёда на искусанных губах. Любовь – бесконечность. Дикость и страсть.Следы на бледной коже, хаос в сознании – любовь, как Абсолют и высшая Тантра, старший аркан среди разбросанных карт жизни. Живи ради любви, будто это все, что у тебя осталось. Книга содержит нецензурную брань.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006094352

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.12.2023

– Никто не предупреждал, что это закончится смертью.

– Умерла только любовь.

– И я вместе с ней.

Он замолчал, нахмурился, и лоб его исказила глубокая морщина, появившаяся, быть может, с тех пор, как они распрощались. Последние свечи догорали, бросая тревожные блики дрожащим пламенем, его лицо выглядело непривычно посторонним и чужим. Она помнила, какие мягкие его губы, хранящие вкус выпитого в обед кофе. Он добавлял в крепкий американо вместо сахара мёд, поэтому поцелуи с ним всегда были на вкус, как жаркое лето. Казалось, что за стенами божьей обители мира больше нет – лишь выжженная пустыня, у которой нет конца.

– Птица бросается на терновый куст во имя великой любви, но продолжает петь, – внезапно вымолвил он, впервые за весь вечер позволяя губам дрогнуть в бледной улыбке.

– Не нужно напоминать мне детские ничтожные истории. Эта женщина знала о том, что влюбляется в священника, и ничего не сделала, чтобы остановить этот процесс.

– Ты – та самая птица, что, бросившись на куст терна грудью, продолжает петь.

– Я пришла исповедаться, а не слушать уроки нравственности.

Да – она была безумной. Не признавала бога, чужих мнений, постоянно спорила, метала молнии и могла соблазнить одним лишь взглядом черных, как Варфоломеевская ночь, глаз. Он тоже любил её, как человек, идущий на казнь, жизнь. Любил и ненавидел перманентно. Эта женщина была дьяволом в красивом обличии, что возник на его пороге, когда он его не ждал, прося укрытия в его сердце. Он желал этой женщине смерти, любви, всего самого гадкого и наилучшего. Он хотел бы написать ей письмо: грязное, отвратительное, чудовищное; хотел бы назвать её дрянью и предначертать ей гореть в адском огнище, вновь и вновь возрождаясь, чтобы эта мука стала чем-то вечным, чем-то постоянным. Её губы, покрытые красным, напоминали алые, жалящие шипами, розы. Агрессию. Вызов. Ненависть. Войну. Огонь преисподней, где она восседала на троне, держа его сердце взаперти. В арке своих утонченных ребер. Она была красива, но опасна, он хотел её так сильно, но не мог позволить себе такой роскоши.

Она прошла мимо, и звук её шагов вновь нарушил тишину, стуча в висках. На её запястьях были тяжёлые цепи, перекатывающиеся меж собой, словно ведя беседу, тяжёлый черный платок придавал её глазам ещё большую тоску, но лицо при этом выглядело моложе. Теперь он был практически старик, и возрастная пропасть между ними была не привычных пятнадцать лет, а, вероятнее всего, целых двадцать. Ей не угнаться за ним, а ему не вернуться назад – слишком много прожито, растворившись в тумане вселенной.

– Позволь коснуться твоей руки, – сдавленно произнес он, нервно теребя четки с крестом в руках.

– Нет.

Она сделала шаг назад. Ткань соскользнула с её темных длинных волос, обнажая одно плечо. Она была как хорошее вино, которое с годами становится лучше. Более благородный вкус, изобилие фруктовых и пряных нот. Когда он повстречал её, ей было всего двадцать лет – юная, резкая, словно одержимая бесом. Быть может, поэтому эта женщина так прочно овладела его рассудком, стала поражённым болезнью участком головного мозга.

– Я мечтал стать священником. Это мое предназначение. И это дарит мне куда больше счастья, чем смогли бы подарить все женщины мира.

– Ты можешь гордиться. Ты достиг своей цели. Пусть и такой ценой.

– Ты тоже стала ведьмой, – напомнил он.

– От боли. Тоски. Отчаяния. В попытках спасти свою душу, ты прибегаешь к мысли, что куда безопаснее избавиться от неё, нежели перманентно оберегать, как младенца.

Внезапно он приблизился к ней, и она оказалась в капкане между двумя неодушевленными существительными: мужчиной, из-за которого пришлось вырезать сердце из груди, с одной стороны, и алтарем – с другой. Коснулся ладонью её плеча, сминая темную вуаль, стягивая с плеч, а затем скользнул левее, останавливаясь на том самом символическом месте, где находится душа. Она замерла, подобно натянутой струне, практически не дыша.

– Врушка. Душа то у тебя есть. Как и прежде.

– Тогда можешь забрать её с собой. Забрать и растоптать. Как ты поступил однажды. Мне не нужны твои констатации.

– Ты вся, как прежде. И какой же грех ты хочешь исповедать?

– Любовь.

Она поцеловала его, и он ощутил на своих губах вкус вишни, сожаления и горечи мертвой любви, которую насильно бросили в печь крематория, не оставляя шансов. Пальцы сплелись, путаясь в четках, угол серебряного креста больно ранил её большой палец – так крепко она сжала его руки в своих, словно желая поглотить его присутствие, без остатка. Последние несколько свечей затухли, согнувшись, подобно обессиленным старцам. Сердце бешено билось в его ладонь, которую он недвижимо оставил на её теле.

Она целовал глубоко и жадно, а он ощущал себя так, словно прямо сейчас отдавал душу дьяволу, пытаясь искупить свою вину, вручая ему часть своего сознания. Она была его грехом, наваждением, гибелью, подобно падению парижской богоматери, так, что иконы готовы были кровоточить от присутствия этой женщины. Она чувствовала, что он по-прежнему пьет крепкий кофе, только теперь без мёда, молится с рассветом и закатом, и каждый раз, закрывая глаза, пытается избавиться от неё. Это было её искупление, её освобождение, когда последние бабочки умерли внутри, опаляя крылья.

– Ты больше не пьешь кофе с мёдом, который я так ненавижу.

– Я избавился от старых привычек.

– Теперь я тоже.

Любить, как первый снег, как теплое одеяло, когда можно спрятаться под ним вдвоем, как достижение самой главной цели. Как триумф, вересковый мёд и покой. Пальцы в её крови все ещё были переплетены, пока она не убрала руку. В кромешной тьме он больше не мог разглядеть её лицо. И в один миг она просто исчезла, оставляя после себя лишь мерный стук каблуков, словно призрак, ушедший безвозвратно.

Роман в октябре

Октябрь всегда был сорока ножевыми, тяжелым стуком каблуков, его черными шарфами, которые он закидывал на мою шею, затягивая потуже, позволяя дорогой, но совершенно не греющей ткани, образовать подобие удушающей петли, которая после синевой расползется по бледной коже, когда парочка хрупких позвонков окажется раскрошенной в белесый порошок, играющим на языке горечью самых крепких болеутоляющих. Только как утолить эту боль, если он мой скальпель и самый сильный морфий, которые сменяют друг друга перманентно, образуя порочный круг, в котором я прописалась формально, но штамп в паспорте поставить забыли?

– Почему ты всегда выбираешь жизнь, зная, что однажды всему приходит конец?

– Потому что в твоих глазах я вижу смерть. Когда один окрашивает листья в золотой, ты их уничтожаешь, подобно художнику, картины которого никому неизвестны, покоренный завистью и всеобщим непризнанием.

Его запах мускатного ореха, перца и нероли, смешивающийся с ароматом гниющих листьев; приподнятые брови и едва искривленная линия губ каждый раз, когда мой палец натыкается на Mulled Wine в глянцевом меню – своенравный, стойкий, не признающий напиток северной Европы с белыми и красными винами, сдобренный травами Галангал, предпочитающий виски и пиво, освежающее и сухое, с нотами фруктов и карамели.

Бродский советовал не начинать любить в октябре, но земля сходит с орбиты, когда ты влюбляешься в сам октябрь, чтобы не выйти из него живым, когда ваша любовь – страсть, граничащая с болью, приправленная самым острым перцем, завершая этот смертельный коктейль фатальным разочарованием и ароматом плавящегося сердца, что медью застывает на ребрах, разрывая вены в клочья.

– Некоторые пивовары добавляют немного карамельного солода в ирландские красные эли, но я бы завершил это хитросплетение ирисок с орехами и ароматом прожаренных тостов вкусом твоих губ, чтобы напомнить себе, что зависим я вовсе не от алкоголя.

– Ты зависим от алкоголя. Я – иллюзия, а иначе у меня никогда бы больше не было зимы. Падшая женщина, которая вскоре окажется во властных руках ноября.

Больная зависимость оглаживать мои руки, плечи, скулы, касаться разгоряченной кожи пальцами, которые в полночь будут боготворить клавиши фортепиано, губами по бьющимся жилам, линиям колен и изгибам пальцев – ему известна карта моего тела, но путеводитель давно сломан, вынуждая теряться, чтобы открывать для себя новое, следуя не туда. В партерах, пабах, в пыльных театрах под трагикомедию в трех актах, способную разделить жизнь на «до» и «после», позволяя оргазму испепелять душу, чтобы в конечном счете получить лишь горсть пепла – похорони меня в себе, засыпав солью, чтобы внутри больше никогда и ничего не выросло.

Ядовитый цветок

Наша любовь – проклятие Хиросимы, выжженные поля, ненависть и боль в одном флаконе, что преподносят в утонченной бутылке, подобно Chateau Montrose: красное, насыщенное, выдержанное в дубе. Блестящий рубиновый цвет, соблазнительный аромат смородины, ежевики, табачного листа, горького шоколада и лакрицы. Невероятно долгий шлейф послевкусия, как наслаждение с тобой, волнами окутывающее тело, чтобы после вонзить в него сотни раскаленных игл – мой палач и моя мишень, потому что в этих кровавых игрищах нет победителей. Ты – нож, что лезвием холодным ласкает плоть: прокрутить рукоять три раза, ломая хрупкие тонкие ребра в порошок, чтобы они первым декабрьским снегом упали на промерзшую землю, пытаясь её согреть ледяным покрывалом.

Концентрационный лагерь, третий холокост, схождение планет с орбит, когда губы шепчут о ненависти, вбивая слова в воспаленную кожу, а пальцы целуют своими касаниями плечи, словно мы два подростка, которые открывают для себя все грани любви, изучая её звучание по нотам. В тебе слишком много моего, изобилие постороннего, чужого, острого, ненавистного, горького, подобно сицилийскому перцу, горечь которого мне астмой и удушьем.

Мы разные: я прячу линии татуировок под плотными черными свитерами, становящимися моей второй кожей, подобно змеиной, которую я сбрасываю под покровом ночи, проникая пальцами тебе в сердце, чтобы украсть еще одну важную часть себе, ты же целуешь их каждый ломаный изгиб, читая меня, как верующие читают иезекииль. Ты не любишь кофе, когда оно мне вместо воды в июльский жар; я не верую в любовь, считая тебя зависимостью и ядом, который постепенно отравляет организм, а я самовольно иду на эшафот, в объятия своей смерти. Ты возносишь меня на пьедестал, а затем уничтожаешь; признаешься в любви, чтобы после кричать мне на всех язык о ненависти. Ты мои контрасты и противоречия, которые бесконечно из крайности в крайность, затягивая и меня в это кругосветное путешествие лабиринтами безумия, вынуждая потеряться там навечно.

Мы сидим в нашей гостиной, которая раньше была для меня самым уютным местом во всем мире: от Парижа до Риги, стены которых теперь рушились в твоих глазах, а мне оставалось доламывать их каблуками туфель, которые стали для меня чем-то сродни защитной реакции, попытками удержаться в реальности и показать, что я в порядке. «Ты моя дикость, смертельная лихорадка и петли смирительной рубашки. Я ненавижу в тебе все, но больше всего мне ненавистен твой запах: ты пахнешь дымом лесных пожаров, чистотой снегопадов, холодной промерзшей до дна рекой и какао. Как это в принципе в список попало, если ты весь из стен и замков?».

Ты улыбаешься, пока за окнами танцует вальс зима, а ветер ей жениться предлагает, ты гладишь мои пальцы первобытно-нежно, целуя сухими губами каждую костяшку, и я знаю, что за минутами выверенного тепла последуют часы боли, потому что это единственное, что было настолько близко тебе, единственное, на что ты был способен.

«Поцелуй меня», – шепчешь ты, и я целую, ощущая, как последние бабочки во мне, захлебываясь кровью, умирают. Расскажи мне, Кай, это и есть та самая любовь, о который ты говорил в начале?

Наркотическое вещество

Нет ничего более фатального, чем растворяться в человеке, позволяя себе становиться его отражением: видеть его привычки и предпочтения в себе, его хирургическое вмешательство в душу и влияние на кору головного мозга сродни психозу и неизлечимой болезни.

– Я успел понять одну вещь: если я в Москве, то и ты тоже. Арифметика.

В кафе около десятка человек: все из них заняты своими делами и обсуждением новостей; голоса некоторых звучат, подобно записи с той самой старой потертой пластинки, которую я однажды нашла у бабушки в деревне и вставила в проигрыватель: звук скрипом проехал по слуху, а затем затих, чтобы спустя секунду повторить акт насилия.

– Боюсь, этот тон сведёт меня с ума.

– Именно поэтому тесно прижатые тела опасны для тебя. Я послужу причиной твоего безумия.

– Ты не причина, ты и есть моё безумие.

На моем столе записная книжка, подаренная тобой, которую я постоянно ношу с собой на случай мелких важностей, которые все никак не наступают, простая ручка с тусклой синей пастой и чашка американо. Хорошие девочки пьют латте с обилием сиропа, мечтательницы, пытающиеся сделать акцент на своей мнимой важности, матчу (обязательно на кокосовом или-еще-каком-нибудь молоке), а женщины, взгляд которых способен пробраться в душу и поселиться там наваждением, американо с солью. Именно так ты видел меня: в коже, с безупречными волосами, красной помадой на губах – вылизанный образ, подобно персонажу в игре, который необходимо создать. Но ты любил меня именно за мое умение быть разной, неуловимой, вдохновляющей, легкой и вместе с тем умеющей создать вокруг себя ауру тепла и предрасположенности – темная муза, которая вдохновляет на те вещи, которых раньше боялся до парализующей паники.

– Меня всё так раздражает, потому что у меня нет времени на тебя.

– Твоя работа счастлива. Ненавижу её, как самую безобразную любовницу.

Я вывожу на чистой полупрозрачной бумаге португальское «saudade». Тоска. Ностальгия. Отчаяние. Ощущение пустоты. Кафка знал в этом толк, пока ты верил в его теорию «человека-Бога», который мог бы понять тебя. За окном конец ноября: снег мокрыми хлопьями, гонимыми ветром, с силой ударяется в стекла просторных окон, облепляя их холодной коркой, словно стремясь попасть вовнутрь и согреть продрогшее тело. Ты сидишь напротив и, чуть склонив голову, улыбаешься: мой визави, всегда с маниакальным упоением наблюдающий, как я чем-то поглощена. Ты говорил, что я была твоим вдохновением, тем самым прообразом женщины, способной разбудить в душе тягу к кисти. И в этом была доля правды: ты отдал своему делу достаточно времени, чтобы изжить себя и потерпеть крушение.

– Не хватит чернил и слов, чтобы описать, насколько сильно я хотел бы остановить время с тобой.

– Я подарю тебе ящик чернил и парочку словарей. Этого будет достаточно?

– Единственная женщина, которая может испортить такой чувственный момент. Ты – волшебство.

Мне хочется, чтобы ты говорил со мной безостановочно, пока руки пытаются согреться остывшим кофе, задерживающимся горечью на языке. Мне нравится одна из твоих работ – «страдание». Девушка, изображенная на ней, не выглядит болезненно несчастной, но ты любил говорить: «по-настоящему несчастный, но гордый человек, спрячет свою душевную пропасть за улыбкой». Ты казался мне странным, совсем мальчиком, оставшимся в свои тридцать в том беззаботном времени, когда всему можно найти объяснение. Даже самому ужасному. Я была в этом плане другой: даже невиновные были в моих глазах преступниками и каждому, подобно Понтию Пилату, я придумывала казнь, страдая каким-то своим недугом, отличным от головной боли.

– Я хочу тебя слышать и разгадывать. Всегда. Хочу молчать вместе с тобой, когда это нужно. Не прятаться под дождём, а стоять и мокнуть вместе.

– Всегда? Если это клятва, то лучшая в моей жизни.

– Из всего ты вынесла только это? До того момента, пока не решу свести счёты с жизнью.

Ты любил мои зацелованные губы: кровь и мартини – авторский коктейль, созданный самой жизнью. Тебе нравились следы на моей шее, которые приходилось жадно вбивать губами в кожу, пока твои пальцы ощущали влажность моего рта. Ты говорил, что каждый из них – отдельный мир, разящий синевой и затягивающий в этот омут. Ты называл меня февралем и главной проблемой в своей жизни – я же была твоей вечной головной болью и сорока ножными во вторник, под вечер, чтобы после тебя латать и гордиться каждым неровным шрамом.

– Я нужна тебе?

– Что за глупый вопрос? Нужна, конечно.

– Люблю глупые вопросы. Они самые честные.

Ты любил прикосновения. Много прикосновений. Изобилие касаний, когда можно часами повторять мои линии и считать позвонки, целуя каждый. Ты всегда хватался за меня, словно боясь упасть, поэтому я крепко тебя держала.

Ты проливал вино на мои колени в партерах, ощущая своё превосходство, когда, стоя на коленях, слизывал эти терпко-сладкие дорожки, а я млела от ощущения тебя перед собой.

– Я вижу тебя и теряю интерес ко всем.

– Только когда видишь?

– Я пять лет живу без интереса к другим.

Когда мы жили в Москве, у нас было много книг. Я постоянно таскала тебя по разным книжным магазинам, блошиным рынкам, подпольным местам, где можно было отыскать что-то такое, чего не было у других. Не за малые деньги, конечно, но радость в моих глазах заставляла тебя, не раздумывая, выворачивать карманы наизнанку. В книги мы прятали деньги – глупая традиция, которая возникла одним осенним утром, когда мы решили, что внезапные находки могут вызывать в душе ребяческий восторг. Ты не любил книги, но порой запоминал некоторые цитаты, которые я вырывала тебе из контекста, а после они становились твоими любимыми, но ты упорно это отрицал.

– Ты должна быть канонизирована и занесена в запретную книгу. Самая первая страница. В утонченном переплёте. Красота.

– Получится ли у меня привить тебе такую любовь к книгам?

– Остановись. Хватит с тебя того, что ты меняешь меня в лучшую сторону.

Ты заполнял мое сердце грязной талой водой вместо крови – от твоей любви оно становилось почти что прозрачным.

– Возвращаясь домой, представляй, что я жду тебя на пороге.

– Какой смысл, если на самом деле тебя там не будет?

– В это время я буду ждать тебя мысленно.

Ты сидишь в кресле, напротив. Стакан недопитого виски, след от моей красной помады на ободке – во мне три глотка алкоголя и в тысячу раз больше импульсов, что вынуждают кровь стремительно нестись по венам, заставляя сердце задыхаться, готовое разорвать в клочья тонкие канаты вен, магистрали любви, которой не суждено больше ни дойти, ни покинуть пределы сердечной мышцы.

– Ты где?

– Зашел выпить кофе.

– Закажи мне латте.

– С корицей? Которой здесь нет. Хочешь, я внесу это в книгу жалоб?

Я была твоим искусством, самым чистым и первозданным, я была семью грехами и печатями, вскрыв которые, можно было выпустить всех демонов ада. Я позволяла собственным пальцам касаться кожи, вызывая дрожь по телу, вести линии, вычерчивать круги, не позволяя дьяволу покинуть мое тело – сладкая одержимость, которой ты заразил мой организм.

– Ты первая, кто передразнивает меня с «деткой» в ответ. Это забавно.

– Что? Первая? Это ещё более забавно.

– Единственная.

Они говорят, что ты должен быть здесь. И, знаешь, я верю им, когда вижу пустое место напротив.

Шум города за окном стихает, становясь чем-то мистическим и нереальным – я слышу своё дыхание словно со стороны, пока ты удобнее устраиваешься напротив, сменяя угол обзора, чтобы рассмотреть меня лучше, пока внутренний голос кричит, что тебя рядом быть не может. Приходится взять пальто и, оставив недопитый кофе, выйти в ночь, где объятиями меня встретит приближающаяся зима, снежной крошкой проникающая за ворот пальто и путающаяся в волосах.

Взгляд твоих серых глаз провожает меня, ты улыбаешься, но это больше похоже на оскал.

Отблеск нас

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом