Алексей Рачунь "В миру"

Остросюжетный роман от первого лица о бегстве простого человека от непростых обстоятельств. Динамичное роуд-муви по внешним пространствам мира, и внутренним глубинам души. История падения, дерзновения, преодоления, постижения, возрождения и любви.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.02.2024


Оно уже вваливалось на площадь. Впереди шли барабанщицы-мажоретки, высоко взбрыкивая полными ляжками в коротких белых шортах. На барабанщицах явно сэкономили, предпочтя не нанимать вышколенных моделей из агентства, а насобирав по сусекам разноростную гамазню. Они и шли соответственно, постоянно сбивая шаг, отчего их многорядная колонна семенила ногами в ботфортах. Это смешное заплетание ног было похоже на движение какой-то подгулявшей многоножки.

Удары по барабанам мажоретки лишь имитировали. Зато шедший за девками духовой оркестр во все щеки выдувал звуки, да вторил ему, отбивая ритм огромный полковой барабан. Два литаврщика перед оркестром от души лупили по тарелкам, не отрывая глаз от аппетитных, жопастых барабанщиц, что плелись перед ними и смешно спотыкались.

За оркестром следовал строй жеманных, карикатурных педерастов, впрочем жидкий и немногочисленный. В нем преобладала военная-голубая тематика, та, в которой любят изображать подобных персонажей низкопробные комедии – фуражки с высокой тульей, раскрашенные хари, яркие губы и щетина. Присутствовали также френчи, аксельбанты, портупеи. Все это даже с крыши выглядело бутафорски. Сборище двигалось за оркестром пусть и соблюдая какое-никакое построение, однако неуверенно. Было видно, что участники не в своей тарелке; они пугливо озирались, робко улыбались и изредка подбрасывали вверх конфетти.

Далее ехало нечто, издалека показавшееся мне огромной кучей дерьма. За ним уже просто текла разноцветная толпа с шарами, картонными вертушками и плакатами на тему свободной любви. Она состояла из сочувствующих, и простых зевак, затесавшихся ради прикола. Глаз еще изредка выцеплял в толпе какого-нибудь экзота со страусовыми перьями в дряблом заду, но это была именно что экзотика.

Самое же интересное было в дерьмоподобном сооружении на колесах. Еще когда только шествие вползало в площадь, когда эта самодеятельная бутафория едва начала распространять из динамиков сладкоголосую попсовую вонь, мне показалось, что только так и можно представить господнюю срань, ползущую за демонстрантами вниз по бульвару.

Будто бы кто-то сверху так прогневался, глядя на эту дешевую попытку влезть задом в калашный ряд, что принялся плевать и швыряться всякой дрянью, и накидал ее целую кучу. И теперь эта огромная дермьмомасса ползет, настигая грешников, накатывает на них и вот-вот погребет и стерет в порошок. Дополняло впечатление изредка взлетавшее конфетти. Оно медленно осыпалось вниз, как будто этот кто-то сверху подтер зад бумажками и бросил их туда же, в ту же фекальную кучу.

По мере надвигания дерьмоколесницы на площадь стали видны ее очертания, а вскоре можно было уже разглядеть все в подробностях. Это была драпированная площадка, вроде постамента или трибуны из досок, установленная на прицеп. Тянувший прицеп тягач был обит фанерными декорациями и изукрашен цветами. Ровно так и поступали раньше с грузовиками на первомайских демонстрациях.

Грузовик двигался медленно, со скоростью человеческого шага. По бокам от площадки вышагивали мускулистые парни. Они были с ног до головы выкрашены в бронзовый цвет, из одежды на них были лишь золотистого цвета набедренные повязки, да такие же сандалии. Качки несли на плечах серебристую цепь, со звеньями размером со среднюю дыню. Цепь тоже была бутафорской, из пенопласта или папье-маше. Лица качков были сосредоточены и суровы.

На самой же площадке, у подножия коричневой конструкции, также по периметру, располагались девки, выряженные на манер баскетбольных группиз-чирлидерш; короткие юбки, лохмотья из розовой мишуры от колен и до пят и розовые же топики. В руках у них были вееры-мочалки. Головы их венчали странные розовые конструкции, походившие издали на распущенные павлиньи хвосты, только остриженные на высоте в полметра. Лица их были размалеваны, оклеены блестками, обляпаны позолотой. Девки дрыгали ногами, трясли мочалом, вертели жопами и имели довольный вид, ибо привлекали всеобщее внимание.

Внутри кольца из девок располагалась собственно конструкция. Это был деревянный, высотой метра три постамент, задрапированный портьерной тканью. Он сходился от основания кверху конусом и на всю высоту был обтянут красными лентами. Сверху постамента располагалась площадка, на которой восседало отвратительное нечто, изряженное в пух и прах, напомаженное и наплюмаженное. В синем в блестках платье, обтягивающем костлявую мужскую фигуру, в перьях, в огромном головном уборе из поролона в виде сердца. Впрочем, сшитом настолько безыскусно, что убор вполне мог сойти и за чью-то огромную, нахлобученную на человечью голову жопу.

К ногам недоразумения сиротливой кучкой были навалены такие же как у культуристов, но разломанные на куски звенья цепи, символизирующие, видимо, освобождение содомитов от векового гнета. На обломках стояла плетеная корзина, в каких обычно фотографируют для открыток котят. Существо время от времени черпало оттуда презервативы и разбрасывало их вокруг жестами сеятеля. Окончив сев, оно вскакивало и начинало под музыку бесноваться, дрыгать руками и ногами пытаясь завести толпу, теснящуюся по тротуарам. Толпа изумленно взирала на уебище и посмеивалась.

Вообще этот королек был настолько жалок и комичен, что напоминал скорее Отца Федора на скале возле замка Тамары, радующегося бегству и колбасе, нежели представителя людей, ликующих по поводу признания их политической силой. Впрочем, беснования его были так неистовы, так остервенелы и дики, что вместе со всей этой движущейся кодлой – бронзовыми педерастами, розовыми лесбиянками, коричневой горой являли собой сбывающееся апокалиптическое пророчество…

– Марат, – позвал меня Олег. – Мы начинаем. На вот, повяжи.

Он протянул мне черную бандану. У всех остальных, как у грабителей из вестернов, такие уже были намотаны на лицо. Я машинально сунул бандану в карман и глянул за край крыши. Туда, где стража заблокировала шествие ветеранов. Акционеры смотрели в другую сторону. Их похоже заворожило явление народу гнойного прыща. Пресс-секретарша, откидывая челку, прильнув глазом к фотоаппарату, бряцая об него кольцом в ноздре, отщелкивала кадр за кадром, как гильзы из пулемета.

А народу в улочке прибыло, постовые по прежнему стояли цепью, и навалившийся на нее народ пытался разглядеть, что же происходит на площади. Задние давили на передних, тянули головы, вставали на цыпочки. Те, кому удавалось что-нибудь разглядеть, рассказывали соседям, те передавали дальше, добавляя от себя подробностей. Отовсюду из толпы торчали руки с телефонами. Отсняв несколько кадров, они исчезали, чтобы разглядеть снимки, и вздымались опять. Одни руки опускались, другие поднимались, и сверху казалось, что это множество лебедей, приземлившихся на маленьком, но неспокойном озерце устроили причудливый танец, то ныряли, то выныривали в другом месте, оглядывались и опять ныряли. По толпе, как ветер, гуляли разговоры, тут и там поднимались волны ропота. Ветром потянуло и по улицам. Воздух свежел. Обещался дождь.

Я вернулся на место. Рядом сидел на корточках Николай. Он чесал поочередно то запястья, то лицо под банданой.

– Пенсионеров видел? – Спросил я.

– Видел, – отмахнулся Николай. – Когда будем отходить, не спутай. Пенсионеры типа с левой стороны стройки, а мы уходим с правой.

Начался митинг. Я отснял все что нужно, сделал пометки в блокноте и теперь лежал, подложив под голову куртку, а под спину кусок картона. Так и коротал время – просматривал снимки, и курил. Можно было уйти, но без провожатого я боялся заблудиться в лабиринтах стройки. Наконец раздались аплодисменты. Это завели шарманку официальные лица.

Громогласно отрапортовал о наступлении новой эры Коноводов, обрисовали обстановку какие-то важные туловища, затем заиграл оркестр и площадь зашумела.

Выглянув, я увидал всколыхнувшееся шествие. Оно вытягивалось гуськом, всасываясь с широкой площади в узкую улицу и пока еще не набрало хода. Транспаранты, лозунги и гирлянды нестройно дрожали. Выжидая время чтобы выровнять дистанцию, то начинали ход, то замедлялись людские потоки.

С высоты казалось, что толпа ежилась и зябла, как девушка, ждущая кавалера на свидании под набегающей тучей, кутаясь и сжимаясь в ожидании еще не хлынувшего дождя. К дождю все и шло.

Акционеры, все как один в намотанных на лицо платках, были напряжены и полны решимости. Они и были той тучей, пока еще неопасной, но исполненной воли пролиться на землю. Смыть с нее пыль и грязь, сделать свежее и чище. Они были прекрасны в этот миг, как прекрасен момент надвигающейся грозы, когда еще ни молнии, ни гром, ни дождь и не ветер не заставляют никого в панике искать укрытия, но солнца уже нет на небе. И все кругом есть одно лишь предчувствие новородной свежести.

Они были прекрасны и одухотворены лишь миг. Потом прозвучала короткая и сухая, как щелчок кнутом команда, и прекрасные их лица перекосила отчаянная судорога идущего в бой смертника, отступать которому некуда.

Вниз летели бутылки с кетчупом. Одни, переворачиваясь в воздухе, разбрызгивали кругом содержимое, другие долетали до земли и с хлюпаньем выплескивались жижей, в которой тут же поскальзывались люди. Некоторые бутылки попадали в головы людей и красный соус растекался по волосам, шее, груди, спине будто кровь. Я едва успевал щелкать затвором камеры.

А внизу началась паника. Люди, по инерции напиравшие с конца шествия, попадали под обстрел бутылками, видели «окровавленные» лица и ужасались. Они безотчетно метались, спеша выйти даже не из зоны обстрела, а из круга ужасных, обезображенных людей. Кто бежал вперед, кто назад, другие пытались заскочить под навес торгового центра, но оттуда их выпихивали заскочившие ранее. Какой-то мужичок с маленькой собачкой на руках пытался заскочить под козырек раза три, пока его не вытолкнули в самую гущу бурлящей толпы. Она, как водоворот, подхватила его, и он лишь в самый последний момент вздел над головой собачонку. Вскоре он исчез, наверное упал, но собачка осталась наверху, кто-то успел ее взять на руки. Потом я упустил собаку из виду.

Толпа пульсировала, и почти осязаем был ее нарастающий, трепещущий страх. В его вихрях никому не было дела не то что до собачонки, но и до ближнего, лишь животный инстинкт гнал каждого в укрытие. Никому и в голову не приходило, что стекающая со лба жижа имеет сладкий вкус, что в ней есть кусочки овощей, что ран нет, что боли нет. Всеми овладела бессмысленная и ужасная паника. Толпа металась и бесновалась, и месилась и мялась, будто кипящий студень. Тяжелыми брызгами из него порой выскакивали люди.

И все же страх и паника проходили. Милицейская стража расшвыривала людей, пытаясь проредить толпу. Кое-кто, поняв в чем дело, уже смеялся и вытирал со лба кетчуп. Кто-то только приходил в себя. Толпа бурлила, но уже не так яростно.

И вдруг случилось нечто, вмиг превратившее акцию хоть и в злую, толкуемую законом как хулиганство, но шутку, в трагедию.

Зажатая стражей в прилегающей улочке толпа старичков, давясь от любопытства, все-таки прорвала оцепление и хлынула на площадь, туда, где пока продолжала бушевать овощная свистопляска. Наддавшие сзади на передних зеваки выдавили их сквозь едва удерживавших цепь милиционеров на площадь и передние вклинились в забрасываемую кетчупом толпу, как ледокол в торосы.

Ветераны с транспарантами и флагами оказались в роли авангарда копьеносцев и со страху начали молотить инвентарем по толпе. Часть из них, не удержавшись на ногах под чудовищным давлением задних упала, кто на колени, а кто и плашмя и по ним двинулась наседающая толпа. Обстреливаемые же на площади, увидев в улочке спасение, наддали навстречу, и началась давка.

Бутафорская кровь сменилась настоящей, вопли страха – воплями боли и уже не страх, а ужас заполонил все вокруг. Кругом раздавались стоны раненых и раздавленных, хруст костей, хрипы, вопли, и истошный визг погибающих в страшном месиве.

Выход с площади в узкую улочку кипел и бурлил, клокотал как чудовищное, растекающееся по полу варево, будто чан с кипящим студнем опрокинули в лоток с живыми цыплятами.

Пошел всамделишный дождь, но ничего не остудил. И перестал.

Над площадью еще крутились и колыхались флаги и транспаранты, портреты вождей, лозунги наступавшей и минувшей эпох. Раскрашенные, размалеванные рожи нынешних провозвестников паскудства, и шершавые, сморщенные от старости и пережитого горя лица ветеранов – все сталкивалось и смешивалось в одну на всех погибель.

Овощная бомбардировка шла от силы минуту, а момент когда сошлись в давке два людских потока – немногим больше. Для меня же будто прошла вечность.

Но и у вечности в этот день были границы. И когда предел настал, когда я в ужасе отпрянул от крыши, прозвучала команда к отходу.

Акционеры сбегались, пригнувшись, к люку в центре. И даже сквозь намотанные платки на их лицах проступал страх и ужас от непоправимости содеянного. Их задорно сияющие минуту назад глаза сейчас были тусклы и пусты.

Уходя последним, я окинул взглядом крышу, и сквозь слоившийся от дождевых испарений воздух вновь увидел на крыше дома напротив бесстрастный глаз телекамеры. Он, как огромный прицел снайпера, глядел в упор. Раздвигая поблекшие тучи, пробивался из-за крыши солнечный свет, как софит, направленный точно в меня.

Я машинально прикрылся рукой и понял, что был единственным, кто не повязал на лицо бандану. И уже не помня о давке, забыв о том, что рядом гибнут люди, повинуясь подлой трусости, я в два прыжка оказался у люка и сиганул в его равнодушную пасть.

Внутри здания было тепло и сухо. Сквозь занавешенные сеткой проемы били солнечные лучи. Казалось, что это прожекторы шарят по грудам хлама вслепую, ища сотворивших тяжкий грех.

По клубам пыли я понял, куда отходили акционеры, и побежал следом. Выскочив на лестничную площадку, я услыхал топот ног и увидал их самих, стремглав уносившихся прочь по бетонным коридорам лестничных ходов. Они спешили, их руки, ноги, туловища мелькали в разрывах пролетов. Это бегство, всем скопом, вниз, по тесному тоннелю напоминало мчащееся по унитазному стоку дерьмо. И я присоединился к этому потоку.

5.

Во рту, словно раствор внутри бетономешалки, бесформенный и комковатый, ворочался язык. Он ощупывал нёбо, десны, зубы, пытался проникнуть к горлу в поисках влаги. Тщетно. Не в силах совладать с жаждой я вышел из состояния своего обычного похмельного полузабытья.

Тотчас в мозгу все взорвалось и заискрилось, будто зажгли сразу тысячу спичек, и селитра зашуршала, затрещала, защелкала. В голове начался пожар. А снаружи в голову впились сотни бормашин и пошли со скрежетом продираться сквозь кости к глазам.

Не в силах больше терпеть эту дикую боль, я встал. Меня покачнуло, повело, я устоял на нетвердых ногах, и тяжелым, осторожным шагом, как после долгой болезни, двинулся на кухню. Как мне ни хотелось пить, но я сперва достал таблетки, и на сухую протолкнул их в глотку. Она тотчас отозвалась горечью, и я вспомнил, как вчера меня тошнило.

Напившись воды, я лег, и долго лежал, угасая вместе с болью, пока не забылся.

Второй раз из забытья меня выдрал телефонный звонок. Он нарастал и нарастал, я все ждал, пока он умолкнет, но он умолкал лишь затем, чтобы секунду передохнув раздаться снова. Сквозь липкий мрак рваных видений мне пришлось ощупать пол у дивана, выудить телефон из груды одежды и нажать прием:

– Что, сокол ясный, отмокаешь? – раздался в телефоне голос Деда.

«Чего ему надо» – думал я, – «воскресенье же»?

– Ну конечно, после таких похождений надо сил набраться, как же, – продолжал Дед. – Ты, чтобы в себя прийти включи-ка новостной канал, а я тебе перезвоню. – И Дед и дал отбой.

Я отыскал пульт, рухнул на диван, и трясущейся рукой нажал кнопку.

В бесстрастном глазе телевизора мелькала картинка. Какие-то люди толкались, пихались, разлетались и опять сталкивались, падали, вставали, выползали друг из-под друга, крутились как клубок змей на сковороде. Вокруг, то подбегая, то отбегая, носилась маленькая собачонка, волоча поводок шлейки.

Я пока ничего не понимал, и не ощущал. Разве только подступила рвота…

Картинка внезапно сменилась. Теперь показывали крышу стройки. По ней пригнувшись, улепетывала группа людей. Затем от края крыши отделился еще один человек, встал, оглянулся вокруг, и в этот момент камера выхватила крупным планом его лицо. Это же лицо, уже обработанное компьютером, экран выдал как картинка в картинке.

Снова раздался звонок:

–Ты сейчас где? Прислать за тобой машину? Обсудить надо ситуацию. Что ты там делал, по чьей инициативе. Редакционного задания ведь у тебя не было.

Я молчал. Мозг мой, выжженный похмельем, начинал оживать. И мне, значит, тоже нужно было как-то дальше жить.

Пыряев надрывался в трубку и я понял, что приедет он не один. Выбора особого не было. Или суд или спасение. И я выбрал спасение.

***

Я сидел на парапете неподалеку от Прётского автовокзала и пил пиво. У меня был билет до Кумарино, городка в котором я родился и жил до переезда в Прёт. А вообще мне было все равно, куда ехать. Лишь бы прочь, лишь бы не вспоминать. Солнце палило, будто кара свыше. Оно пекло мне голову, жгло подо мной асфальт, словно хотело сплавить меня в бесформенный сгусток. И иссушить его, как обычный плевок. Теплое пиво текло из бутылки в горло и не приносило облегчения. Похмелье было диким, все части тела казались приставленными друг к другу наспех, и находились слегка не на своих местах. Шевелиться было трудно. Еще труднее было жить.

Я перебирал в памяти подробности вчерашнего дня – отдельные фрагменты вставали в голове целиком и ярко, другие только обозначались, на месте третьих была пустота. Попытки провести между ними мысленные линии, увязать в цепочку череду событий, раз за разом проваливались. Кое-где линии четко прорисовывались, кое-где намечались пунктиром. Четкие линии вели к пустым фрагментам, пунктирные неуверенно связывали между собой яркие картины. Доверия к такой мозаике не было, и я знал, что до прояснения памяти пройдет не один день. А пока я не помнил даже, где, когда, с кем, чего и сколько выпил. Это тоже вспомнится, но потом. Сейчас же оставалось лишь сидеть и злиться. И лить в глотку мерзкое теплое пиво.

Я пристроился на рыночной площади, от которой к автовокзалу, под оживленным шоссе вел подземный переход. Рынок находился в центре города – эту клоаку никак не могли убрать или перенести в отдаленный район.

Рынок, вкупе с автовокзалом был настоящим гадюшником – прибежище бродяг, криминала, мнимых калек и подлинных уродов, душевнобольных всех мастей, сутолоки из приезжих и отьезжающих. Здесь же было автомобильное кольцо, распределяющее потоки во все концы города, поэтому всегда стояла пробка, какофония гудков, рев двигателей, ругань водителей. Над всем этим стелился сизый дым автомобильных выхлопов, стоял чад и угар.

По ночам здесь не стесняясь, шныряли крысы. Они промышляли мусором, без счета вырабатываемым чревом огромного рынка – тысячами палаток, сотнями тысяч посетителей. С крысами бесполезно было бороться и лишь стаи бродячих собак изредка вступали с ними в схватку. И то скорее от скуки, чем борясь за существование. И тем и другим хватало отбросов. Но сейчас был день, крысы сидели в норах, а собаки, распластавшись, жарились на солнцепеке. Днем здесь царили другие животные.

Смрад выхлопов смешивался с вонью палаток приготовлявших гриль, шашлыки и чебуреки. От них несло прогорклым маслом, кислым тестом, потом и пролитым пивом. Над ними кружились мухи, возле них ошивались нищие и попрошайки. От подземного перехода веяло плевками, испражнениями и затхлостью запущенного подземелья.

Валяющиеся там и сям, никому не нужные бомжи, воняли всем сразу – немытым телом, гниющей плотью, дерьмом, преющей одеждой, сивушным перегаром и серой. Казалось, они только вырвались из страшного подземелья, чудом сбежали из заключавшего их ада, поднялись на поверхность и без сил рухнули. Они не интересовали ни стражу, ни социальные службы, ни примостившихся неподалеку проповедников. Да и сами себе они были не нужны. А клоака кипела и пузырилась. И все это нагромождение ларьков и палаток, лотков, ящиков, мусора; кишащая толпа, жулики, собаки, бомжи и прочий сброд сгорали и плавились на солнце, как гигантская, никогда не подсыхающая блевотина.

И с пролетающей высоко в безоблачном небе космической станции, наверное виделся наш прекрасный город как яркое и цветное пятно. И отсюда, из центра, расползалась все дальше и дальше тошнотная ржавчина, разъедающая его крепкое тело. Вероятно, оттуда казалось просто победить эту ржавчину – взять в руки наждак и затереть пятно до сияющего блеска. Но отсюда изнутри, оно казалось непобедимым, живым и постоянно расширяющимся как дерьмо от брошенных в него дрожжей.

Крупинкой дрожжей был и я, такой же теперь, как и многие вокруг нелегал и бродяга, по злой воле уже ставший частью этого диковинного мира, глотнувший его смертельного, как трупный яд, воздуха. И осознав это, я бросился отсюда вон, в дорогу из Прёта в Кумарино.

Мое бегство было безумием. Я понимал это даже несмотря на то, что мои мучимые похмельем мозги походили на кусок слипшейся ваты, бесцельно бултыхавшийся в мутной жиже между стенками черепной коробки. Допустим, я доеду до Кумарино и там, как родного меня встретит наряд милицейской стражи. А куда еще податься парню, в стране, где цеховая принадлежность является отличительным знаком, тавро, как у коровы?!

Как только корова с чужой отметкой забредет в не то стадо, ее тут же изымут и вернут, содрав небольшую мзду, хозяину. Ибо свое стадо дороже, и зачем заносить в него что-то извне, может быть болезни, а может и иное, непривычное местным животным мычание. Только в Кумарине, где у меня полно знакомых, я мог затеряться, случись мне не попасться прямо на выходе из автобуса. Впрочем, и там постепенно пробьют мои лежки и обложат, как волчонка, флажками.

Потому дела были плохи. И все же ишачье упрямство не позволяло мне идти прямо в сети. И хотя моя вина была не очевидна, зато очевидно было, что не замотав лицо платком я превратился в одного из главных обвиняемых.

Как я успел узнать из телевизора, важный государственный чин, правозащитник и депутат Коноводов, назвал происшедшее «Не просто выходкой с ужасными последствиями, а самым настоящим терактом, направленным на срыв реформ гражданского устройства».

После этих слов стало ясно, какую роль мне уготовили в позорном спектакле под названием «правосудие». И я не выключив телевизор, не взяв телефона, прихватив лишь деньги из заначки, даже не закрыв дверь, исчез из дома.

***

Ну уж нет, рано мне быть агнцем на заклание. Побегаю-ка я, попрыгаю, пораскину на досуге мозгами, вспомню, что было вчера, понаблюдаю за новостями, все продумаю, а там глядишь и объявлюсь.

Так думал я, сидя в автобусе, и, поразмыслив, решил сойти где-нибудь на полпути. Еще шарахаясь по рыночной площади, я был исполнен странного чувства, будто я герой дня, звезда новостей, что меня должны все узнавать и тыкать пальцем – вот он, преступник, террорист, вот он какой, глядите! Я слыхал, что каждый преступник в глубине души мечтает быть пойманным и никогда в это не верил. Сейчас я испытывал подобные чувства.

Преступником я себя не считал – ни одна из жертв не пострадала по моей воле. И вместе с тем была во мне какая-то тихая уверенность в причастности к их бессмысленной гибели, какое-то подспудное осознание ответственности за случившееся. Ведь мог же я, наверное, крикнуть с крыши страже, еще до того, как все началось?

И вот я, звезда телеэфира, нахожусь сейчас в самой гуще толпы, в центре ее водоворота и меня никто не узнает. И толпа уже не облегает меня змеиным чревом, как всегда по пути на работу. И не давит меня в кровавую няшу, как тех жертв на площади. Где мои вечные страхи, где боязнь толпы?

Я ходил, с вызовом подняв голову, – вот он я, что же вы? Я заглядывал смело в камеры наблюдения, дерзко, хотя и с замиранием сердца, прошмыгивал мимо патрулей, но все напрасно. Город жил своей жизнью, а каждый в этом городе пытался жить своей. И городу и людям было обоюдно плевать друг на друга. И всем было наплевать на меня. Никто еще ничего не осознал.

Вот и люди в автобусе ничего не заметили. Их равнодушные взгляды были сродни равнодушному сегодняшнему дню.

Даже две бабки – классические пассажирки пригородных автобусов, шуршащие бесконечными целлофановыми пакетами в бесформенных торбах, из числа тех бабок, что вечно все знают и никому не дают покоя, хоть и зыркали на меня, но не более зло, чем на остальных пассажиров.

Автобус тронулся. Лента дороги сначала судорожно, неровным темпом бежала за окном, цепляясь за тротуары, перекрестки, дома и улицы, а потом как-то внезапно вынырнула на простор меж полей и заструилась весело и быстро.

Дорога отбрасывала назад линию разметки, то пунктирную и оттого похожую на очередь трассерами, словно бы автобус отстреливался от кого-то сзади, то сплошную, извивающуюся и прыгающую в стороны. В таких случаях мне казалось, что это нить из клубка Ариадны распутывается за мной, дабы в скитаниях я имел ориентир и надежду вернуться.

Однако, вскоре автобус затрясло на кочках и состояние мое ухудшилось. Желудок прилип к ребрам, и нить разметки превратилась в длинного, омерзительно белого, выматывающегося из утробы глиста. В непрерывный исход гнили и яда.

Впрочем, и разметка вскоре кончилась. Потянулись веселые холмики и перелески, овраги и ложбинки. Местность стала более выпуклой, более ландшафтной. В просветы между холмами виднелись дальние, незамутненные ничем горизонты, и небо придавливало сверху необъятной плюхой безудержно рвущийся во все стороны простор.

Автобус несся по нему, крошечный и какой-то цельный, литой как майский жук и я несся вместе с ним, постепенно растворяясь в окружающей, давно не виданной свободе. И я сливался с ней, так же, как сливался натужный рев двигателя с широкой песней ветра.

И я покинул этот автобус на простенькой остановке, на полпути из Прёта в Кумарино, возле отворота на райцентр Штырин. Со мной сошли два грибника в балахонах-энцефалитках и тут же маньячески растворились в придорожном лесе. А я, закурив, потопал в Штырин, ни на что не надеясь.

6.

Миновав монументальный бетонный колос, из которого как из коварной пучины, торчали две руки и держали ржавый герб с надписью Штырин, я тут же свернул на второстепенную дорогу.

Я полагал, что дальше, по главной дороге должен быть милицейский пост, и вид одинокого путника, вероятно, привлек бы внимание скучающей штыринской стражи. Пожалуй, само явление такого путника они сочли бы непорядком, ибо порядком был исход населения из Штырина в поисках лучшей доли, а не вход в него в надежде на оную, да еще пешком и налегке.

В общем, я решил подстраховаться и теперь бродил в закоулках всяких мелких, как одна полуразрушенных, запущенных автоколонн, мастерских, лесопилен, складиков, баз, хранилищ. Никто не обращал на меня внимания ибо вид мой был вальяжен и независим, как у всех встреченных мною редких аборигенов. Тут никто никуда не торопился. Деловой вид и стремительный шаг здесь были не в почете.

Вдоль пыльных дорог росли окаменелые кусты, покрытые пылью точно раствором цемента. Изредка проезжал, бряцая всеми мощами сразу грузовик. Древние трубопроводы угрожающе скрипели над головой, насыпая за шиворот труху и ржавчину. И почти ничего не предвещало здесь жизни в разумном ее проявлении.

Впрочем вскоре некие признаки обнаружились. Вдали, на небольшой площадке возле дороги сидело трое мужиков. С виду это были обычные обитатели любых промышленных окраин, неизвестно каким чертом сюда занесенные, и что здесь делающие. Они сидели возле дороги на корточках, подтянув к коленям обвислые треники, выгнув спину колесом и неподвижно смотря перед собой.

У каждого, по заведенной раз и навсегда традиции таких окраин в каком угодно конце страны, имелась неопределенного цвета застиранная майка, и по этой же традиции майка была снята, скручена жгутом и переброшена через плечо. Каждый имел болезненного вида кожу, татуировки и шрамы на тщедушном туловище. Спины их уже покрывались пылью, над ними летали мухи, солнце, садясь, заходило сбоку и начинало бить им в глаза, но они не шевелились, словно окаменели.

Так как других людей не было, я решил попытать удачу на них. Будучи взращенным в рабочем районе городка Кумарино, я знал с детства, что у подобных особей есть целое мировоззрение, не позволяющее им считать за равного человека, о чем либо их просящего. У них от этого резко, буквально с нуля, возрастает чувство собственного достоинства, а ты наоборот оказываешься «по жизни лох». Пэтому я устроился напротив них, на другой стороне дороги, присел на корточки, и закурил ни на кого не глядя.

Такого разум окаменелостей не мог долго выдержать. Это было слишком нагло. В практически священном месте, где от веку сидели они втроем на корточках, и время текло мимо них, и они текли вместе со временем в лету, как с неба свалился человек и абсолютно наглым образом не ставит никого и ни во что. На это и был расчет. Окаменелости не сказали ни слова, ни жестом, ни движением не выдали смятения, но насторожились. При этом, никто даже не взглянул на другого, и не произнес ни слова. Возможно, они понимали друг друга телепатически. И я так же, как они, сидел на корточках, и неспеша пускал длинную, до земли, слюну.

Наконец, один из троицы решился. Он нехотя встал, щелкнув затекшими коленями, мотнул головой, передернул плечами и двинул через дорогу, загребая шлепанцами пыль.

– Дай закурить!

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом