ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 18.03.2024
– Эскадрон будет усиливать репрессии.
Лядов, поморщившись, буркнул:
– Полезная вещь – нерусское слово. Назвали репрессией, и вроде бы как красиво.
Комиссар насторожился. Его предупредили, разумеется, что наш комэск из бывших белых и еще совсем недавно… Но ведь и Лядов туда же. На кого теперь надеяться, на зеленых комсомольцев?
– Однако без репрессиев никак, – завершил эскадронный свою мысль. – Тыловики распоясались, да и строевики. Я на германской за такое дело… Но это ить, – он сделал простоватые глаза, – при Николае было, при Кровавом. Теперь, я понимаю, надоть мяхше? «Уважаемый товарищ, не пройдете ли за нами к коменданту?»
Комиссар Толкачев испытал облегчение. Похоже, эскадронный был мужик что надо. Даром что никакой не мужик, а казак. С кривоватой, прямо скажем, биографией.
– По обстоятельствам.
– Будем суровыми, но справедливыми, – подвел итог дискуссии комвзвода Лядов, член РКП(б) с июля восемнадцатого.
«Вы, хлопцы, теперя навроде карателев, – ехидно бурчал Незабудько, выезжая в первый антимародерский рейд, – Противника не видели, так хотя бы по своим поупражняетесь. Поарм вам устроил учебные стрельбы». «Разговоры!» – пресекал его Лядов. «Не старый прижим», – отбрехивался Незабудько. «Цыц!»
Цыц помогало не очень. На душе поскребывало. А что если и впрямь дойдет до дела? Стрелять? В своих? Как это? «Как учили, без промаха», – объяснял, проезжая мимо, эскадронный. «Этой белоте, – нашептывал Незабудько, – нашего брата израсходовать раз плюнуть. Сколько он народу покрошил, пока у белых в генералы выбивался… Ну не в генералы, так в полковники. Добре, в войсковые старшины. Знаю о чем, вот и говорю».
И оно случилось, очень скоро. Скорее, чем хотелось бы. При том что не хотелось вовсе. Никому.
– Приехали? – запричитал, увидев нас, дедок на малом хуторе, с синяками под обоими глазами. – Опять приехали? И чего приехали? Зря приехали. Не дам! Ничего не дам! Стреляйте, убивайте, не дам! Бо нема бильш ничого, нема!
Пока комиссар Толкачев, прямо с рыжей своей кобылы Таньки, успокаивал яростного деда и его яростно ревущую дружину, Петя с Лядовым, спрыгнув с коней, проводили инвентаризацию. Картина была безотрадной: обобранные и затоптанные грядки, уведенная корова, две пары отобранных штанов, три сорочки, мужские. Безобразно, отметил Лядов, но еще, по крайней мере, объяснимо, так сказать – самоснабжение. А вот две юбки, две сорочки женские, два зеркала, два гребня… Тоже самоснабжение? Объясняла и показывала дедова невестка, крепкая, ядреная, на зависть городским упругая молодка. С гордостью шепнула Пете на ухо: «И меня полапали. Туточки вот и тамочки». И с еще большей гордостью, однако без поспешности добавила: «Но я не такая». «Молодцом», – на секунду отвлекшись, похвалил молодку Лядов. Поинтересовался: «Муж-то где? В красной армии?» Молодка зарумянилась. То ли подбирая правильный ответ, то ли чего-то застеснявшись.
Вряд ли бы дедок так разорялся, если бы увидел откровенную шайку. Но целый взвод, на добрых лошадях, в строю, с командиром, с комиссаром, при очках – такое зрелище действовало успокоительно, и дед упрямо изливал очкастому негодование. В двух соседних домах положение было не лучше. Взяли там, правда, поменьше, но и брать особенно было нечего. Что примечательно, в тех домах у Пети с Лядовым обошлось без лишних криков. Там только глядели в глаза и молчали. Так молчали, что хотелось зарыться под землю.
– Когда? – спросил комвзвода у хозяйки, темнолицей, сутулой, с разбитыми ладонями женщины, не вполне понятного возраста, но судя по детям – лет тридцати, не более.
– Да только что уехали, прямо перед вами. Человек пять-шесть. На трех подводах.
– Точно наши? – позабыл про субординацию Петя.
– Со звездами. Вы, говорили, куркули. А як не куркули, так дезентиры. У нас за спинами ховаетесь, пока мы белую шляхту рубаем. Вон туда они поехали, по шляху, теперь до самого Селища не свернут.
– Рысью! – приказал, заскакивая на Шарлотку, Лядов.
За хутором пошли переменным аллюром, чередуя рысь с репризами галопа. Петя был в дозоре, головном, приблизительно на полверсты опережая взвод, под командой Левки Шифмана. Вместе с ними, то вылетая вперед, то отставая, трясся и подпрыгивал товарищ Толкачев. Шифман с Петей, на секунду забывая о задаче, переглядывались: комиссар как всадник уступал обоим. Рыжуха, ощущая слабость седока, хулиганила и веселилась. «Танька, не балуй, – уговаривал кобылу Толкачев. – Не балуй, те говорю, зараза». Танька продолжала баловать – словно бы показывая миру, кто в нескладной паре главный конь. В придачу шедший следом, под Мицкевичем, Пушкин проявлял к Татьяне явный интерес. Пушкина, как помним, интересовали только рыжие.
Версты через четыре Левка скомандовал «шагом». Комиссар, обмякнув, снял очки, вынул из кармана тряпку, протереть. И сразу же услышал Левкин шепот: «Вон они, подводы!» Петя увидел их тоже. Разглядел, вернув очки на нос, и Толкачев.
Подвод и в самом деле было три, и людей на них действительно шестеро. Двигались неспешно, за средней шла привязанная корова. Нас в дозоре было трое, Петя на Головане, Шифман на Люцифере, Мицкевич на Пушкине – и в придачу комиссар на Таньке. Левка немедленно отправил Мицкевича к Лядову, с донесением. Мицкевич с облегчением кивнул. Едва он отъехал, Левка с Петей прыснули. Объяснили комиссару, в чем дело. «Жеребятина», – буркнул Толкачев, солидный, лет под двадцать пять мужчина с резкими и крупными морщинами. В самом деле, словно дети малые, предстоит серьезнейшее дело, а ему – про вороного Пушкина, который жеребцует исключительно на рыжих, и про Мицкевича, укрощавшего конские страсти, когда рыжая Танька вырывалась вперед. Хотя смешно. Когда-нибудь он посмеется. Если конечно… Угу.
Трое всадников не торопясь поехали к подводам. Оттуда их заметили, и прятаться не собирались. Мицкевич с донесением отъехал незаметно, и это обстоятельство переполошить бандитов не могло. В конце концов, мало ли встречается в тылах у кавдивизий всадников? Случается, конечно, в тыл проникнет и противник, но на Шифмане был островерхий суконный шлем, которым Левчик обзавелся в эскадроне при штадиве. «Очередной приобретатель, – проворчал тогда комвзвода Лядов, намекая на гешефты Майстренко. – Вот, скажи, зачем тебе она? Нарушать единую форму одежды? – Комвзвода лукавил, единство формы оставалось приблизительным. – Она же зимняя, теплая, ты в ней сопреешь. И ремешка не предусмотрено, на размашистой рыси слетит. А звезда в кавалерии, между прочим, положена синяя, не красная. Ладно, черт с тобой, носи». Шифман и носил – на зависть прочим.
– Добрый день, товарищи красноармейцы, – обратился, подъезжая к мародерам, Толкачев.
На него смотрели с недоверием. Петя с Шифманом сообразили: толкачевские очки. Окуляры в Конной кто попало не носил. Окуляры и портфели пахли подозрительно – особым или политическим отделом, ревтрибуналом и прочими малоприятными для несознательных, преступных элементов институтами.
– Доброго здоровьичка. Наше вам. Здоровеньки буллы. Бог помощь, – прозвучали настороженные голоса.
Несмотря на их преувеличенную громкость, Петя расслышал металлическое клацанье. Вот и приехали, товарищ комиссар. С бандитами, пожалуй, разберутся, но позднее, когда хладные трупы трех смелых товарищей будут валяться на мокрой траве, а перепуганные дружным залпом кони – метаться меж деревьев и кустарников. Однако без паники, мы тоже кой-чему учились. Винтовка за спиной, ее не снять, но самовзвод он тут, закреплен в переметной суме. Незаметно тронув повод и слегка надавив правым шенкелем, Петя развернул Голована левым боком к подводам – со стороны показалось, будто мерин развернулся сам, по собственной конской охоте. Правая ладонь легла на револьвер. Петя расстегнул правую суму заранее, точно так же как заранее расстегнул кобуру комиссар и свою переметную Левка. Но комиссар на Таньке, тот был весь на виду и занят разговором, зато вот Люцифер, пританцовывая, тоже повернулся так и этак, дав Левке возможность произвести аналогичный Петиному маневр.
– Откуда и куда, товарищи? – добродушно спросил у мародеров Толкачев.
– А тебе есть дело? – неприветливо ответил очкастому здоровый парень, молодой, уверенный, в британском френче, новенькой фуражке. Со звездой, как и сказала женщина. Эмалевые звездочки наличествовали у каждого – тогда как Петя до сих пор носил самодельную, собственноручно вырезанную из жестянки для консервов.
– Да кто его знает, – улыбнулся Толкачев незлой улыбкой, – вдруг нам с вами по дороге.
Предположение парням со звездочками не понравилось. Петя ощутил, как на подводах, на первой и на замыкающей, что-то шевельнулось. Левка в ответ на сомнительные действия принялся изображать безразличие. Замурлыкал себе под нос, вероятно первое, что вспомнилось. Петя расслышал, отчетливо, шершавые немецкие слова: «Дайн швестер лейбт мит а козак». Успел подумать: «Ты бы еще по-латышски запел». Левка и сам сообразил, что промахнулся, но было поздно. Любому православному было теперь понятно: перед ним, на рыжем, на гнедом, на вороном – палачи из подвалов ЧК. В особенности двое, что на рыжем и на гнедом. У Пети столь отчетливых признаков чекизма, как идиш и очки, не наблюдалось. У Пети был готовый к бою самовзвод.
– А коль и по дороге, – потянулся, зевая, здоровый. – Вы верхами, мы на колесах, со скотом, чего вам с нами тащиться.
Прозвучало как «езжайте куда ехали».
– Коровенка-то справная, – пригляделся Толкачев к скотинке. – Красивая. В снабарме получили?
– Чего? – не понял парень.
– Откуда коровенка, говорю?
– Слушай, мил человек, – раздался голос с передней подводы, – ты бы ехал по своей пути, не цеплялся бы к добрым людям.
– Верно! – вмешался, осмелев, сосед здорового. – Причепился как репей. Глядит в четыре глаза и чепляется. Интеллигенция, мать. Понаехали.
Корова, словно бы услышав, что речь зашла о ней, издала протяжное мычанье. Ей ответила ржанием запряженная в подводу лошадь. Голован под Петей сделал шаг назад, и в этот момент боец Майстренко увидел, как на подводах, на передней и на задней, вскинулись винтовки. Петя перевел глаза на среднюю – в руке у здорового блеснул вороненый, вроде Петиного, наган.
– Кому говорю, не цепляйся! – здоровый спрыгнул на землю. Красивое его лицо в секунду сделалось уродливым. Он схватил толкачевскую Таньку за повод.
– Назад! – заорал Толкачев.
С передней и задней подводы соскочили двое с винтовками. Корова мычала. Оглушительно и металлически жахнуло из трехлинейки. Люцифер метнулся в сторону. Толкачев вскинул руку с нагайкой – откуда она? – рыжуха рванула, комиссар едва не грохнулся на землю. Детина, с перекосившимся внезапно лицом, выбросил руку с наганом и кинулся – но почему, почему, почему? – на Петю. Пробежав три шага, содрогнулся всем телом, приподнялся на цыпочки, стал ловить руками в воздухе, разевая, словно силясь что-то выкрикнуть, пузырящийся и покрасневший рот. На неестественно вытянутых, негнущихся, одеревенелых ногах сделал шаг, другой – а на третьем, не сгибаясь, спиленным столбом рухнул Головану под ноги. Вниз лицом, в подсохшую за ночь грязь.
Корова мычала, ржали запряженные в подводы лошади, пятеро бандитов улепетывали к роще, следом несся Шифман с Люцифером, за Шифманом нахлестывал Татьяну Толкачев. С бугра, отсекая мародеров от деревьев, летели Лядов, Мицкевич и прочие. «Бросай оружие! Бросай! Только пальни мне, падла, всех положим прямо на месте!»
Петя тронул Голована шенкелями.
Самоснабженцы швыряли винтовки. Шифман, спрыгнув с Люцифера, хлобыстнул одного, невысокого и рыжего по шнобелю. «Он первый стрельнул, сучий выродок, он». Остальные спешно подставляли руки: вяжите, товарищи, вяжите, мы не хотели, чистая случайность, пусть лучше разберется трибунал, чем прямо здесь. «Товарищи, оно само пальнуло, это Бардаков, он всё, падла, мало ему». Петя, подъезжая, заметил самовзвод. В собственной руке, судорожно сжатой, побелевшей. И наконец-то понял что к чему.
Капитан Майн Рид, роман из техасской пустыни. Мустангер Морис Джеральд против Кассия Колхауна. Вы залили мою сорочку, сэр, позвольте мне ответить тем же.
– Тебе за это ордер полагается, – язвил на обратном пути Незабудько, – Боевого Красного Знамени. И мандат – на красные штаны. За меткую стрельбу по красным конникам.
«Почему штаны? – не понимал Майстренко. – Намекает, что я испугался? Я испугался? Нет. Просто сделал… механически… автоматически. Механически, автоматически убил. Красного конника».
– Боец Незабудько! Приказываю заткнуться.
Голос эскадронного. Оба взвода снова вместе? Боец Майстренко не заметил, когда и где они соединились. А вот и голос Незабудько.
– Слушаюсь, вашескобродие. Рад стараться, ваше…
Майстренко не увидел, как комэск ткнул остроумца кулаком в физиономию и как тот откинулся от полученного импульса в сторону. Другой бы сверзился – но не природный всадник Незабудько. Снова слышен его голос, обиженный и наглый, как всегда.
– Премного благодарны-с. Мир народам, хлеб голодным. Люди братья. Всяк сверчок…
Не такой уж и дурак он, Незабудько. Сыплет как из пулемета. Возмущенные голоса Шифмана и Кораблева: «Да заткнись ты, гад, без тебя всем тошно, надоел, вот зараза, нахватался».
Снова голос эскадронного, простуженный, осипший.
– А для шибко любопытных, во избежанье недоразумениев, я не скобродием был, а благородием. Выше подъесаула не приподнялся. Штабс-капитана, штабс-ротмистра, если кто по-казацкому не понимает. Вопросы остались?
На хуторе предъявили населению пятерых захваченных и тело одного убитого. «Они?» Население растерянно молчало. «Они?» – подъехал Лядов к деду и дружине. «Они?» Дедок кивнул, неохотно, будто бы не радуясь исходу. «Забирай корову. И сорочки. И портки. Гребни, юбки, зеркала. Каждый свое забирайте. Веселее. Страшно? А вы думали как? Красная армия не ноет, красная армия сражается. За вас. И если надо – карает преступников».
Мародеры на подводах испуганно сжались – не намерен ли чокнутый комвзвода учинить прямо здесь показательную экзекуцию? Лядов же негромко и бесстрастно поинтересовался у дедовой снохи: «Тебя который лапал? Туточки и тамочки? Не этот?» Молодка, бросив взгляд на покойника, не ответила.
– Шагом – марш! – рявкнул Лядов, да так, что молодайка вздрогнула. Шенкеля привычно, сами собой шевельнулись, и кони, осознав задачу, двинулись по шляху, уходя всё дальше и дальше от места – преступления, убийства, казни? Пусть разбираются политотдел и трибунал.
«И вот такая амеба, – размышлял комиссар Толкачев, косясь против воли на подводу с мертвецом, – которой на всё наплевать… Она примажется к любому дело и любое дело опозорит. Осквернит. Но белогвардейщина, петлюровщина, пилсудчина, они позорны сами по себе. А вот когда ты позоришь, оскверняешь святое дело освобождения – где угодно, в армии, в совдепе, в продотряде, в ЧК, – ты худший из врагов. Мальчишка из Житомира страдает, что первой же пулей убил своего. Петя, товарищ, это гражданская война. Потому что любая война гражданская. Между правдой и ложью, между злом и, пардон за выражение, добром. Быть может, пуля, выпущенная тобою сегодня, самая нужная и справедливая в твоей жизни».
И занятно еще, подумал Толкачев немного позже, как представил бы эту историю тот одессит, собкор из «Красного кавалериста». Тоже в очках, втихомолку строчащий в блокнотике и, судя по брюзгливой физиономии, презирающий всю Конную скопом. Пришелец из иного мира, в ненавистной и мерзкой ему среде, на чужой, непонятной войне. Какого черта? В поисках впечатлений? Невиданных красок и образов? Ну да, они, собкоры, через одного мнят себя Золя и Мопассанами.
Комиссар неловко потянул за повод и, поравнявшись, поехал рядом с Голованом и Петром. Теребить бойца не стоило, но всё же стоило быть вместе.
***
В те дни, в первой декаде июля дивизии Конной сражались под Ровно. Наше наступление началось второго, продолжалось третьего и достигло критической точки четвертого.
Ровно представляло собой железнодорожный и шоссейный узел, капитально превосходящий по густоте житомирский и новоградский и сопоставимый по транспортному значению разве что с лежащим на западе ковельским. Падение Ровно не только перечеркивало польскую аннексию Волыни, но и разрывало рокадные, то есть параллельные фронту, железнодорожные коммуникации – от Львова на юге до Вильно на севере. Более того, оно лишало польскую вторую армию, оттесняемую нами в болота Полесья, сообщений с Ковелем и, как следствие, с Польшей. При этом главком Пилсудский и командующий фронтом Рыдз требовали от подчиненных поскорее устроить Буденному Канны. Не уточняя, как именно, и полагаясь, надо полагать, на инициативу.
Подчиненным Рыдза было не до Канн. Они сопротивлялись, и сопротивлялись яростно. Ярость Конной не знала пределов. Полки переправлялись с восточного берега Горыни, захватывали плацдармы на западном, теряли, отбивали, расширяли и просачивались вглубь, охватывая город с юга, запада, востока. Четвертого числа, в день перехода в наступление Запфронта, польские части под Ровно подверглись концентрическому удару трех дивизий – шестой, одиннадцатой, четырнадцатой. Четвертая сковывала противника на севере.
Утром неприятель еще держался, отражая первые наши атаки и пытаясь контратаковать. По здолб?новскому шоссе были направлены шесть танков от француза Луи Рено, не ромбовидных неуклюжих «баков», а наиновейших, со вращающейся башней; по параллельной шоссе чугунке двигались гуськом сразу три бронепоезда. Бронепоездов конармейцы навидались достаточно, тогда как танки были в диковинку и на отдельных бойцов в Здолб?нове произвели неблагоприятное впечатление – именно то, на которое рассчитывал противник. Положение, однако, было быстро и решительно исправлено: с открытой позиции, прямой наводкой по технике ударил артдивизион одиннадцатой. Бронепоезд лишился трубы, загорелся один из «рено», и бронесилы Речи Посполитой, справедливо сочтя препятствие непреодолимым, предпочли возвратиться назад.
В полдень наступил перелом. Поля под Ровно наводнились тысячами всадников. Сновали тачанки, разворачивались батареи, занимали исходные позиции броневики. На это великолепие с растущим беспокойством, с унынием взирали разбросанные там и сям остатки первой польской кавдивизии – бравшей в апреле Казатин и теперь, спустя два с лишним месяца насчитывавшей менее тысячи сабель, – и первой польской кавбригады, недавно прибывшей на фронт, не имевшей связи с соседями, а на месте – ни одного командира полка. На неприкрытых участках наши эскадроны то и дело прорывались в тылы оборонявшихся, приводя тыловиков в изумление и недоумение. Польский автор, описавший ситуацию, определил ее словами «жуткий хаос» (koszmarny baiagan).
Уныние, однако, было не всеобщим. Начальник третьей пехдивизии легионов генерал Бербецкий, который собственно и должен был защитить от Буденного Ровно, в этот критический момент, по слухам, угощался в кондитерской мороженным. Осуждать его за это невозможно – день действительно выдался жарким. Получив донесения о намерениях и числе большевиков Бербецкий, не утратив хладнокровия, распорядился снять дивизию с позиций и колонной отходить на запад, к Луцку. Сообщить о решении соседям и командующему армией – на такое Бербецкий времени тратить не стал.
Польский командарм, небрежно брошенный на произвол судьбы, не удержался и вмешался в дело лично. Он не дал Бербецкому самовольно отойти на запад – и перенаправил на север, не позволив дивизии оторваться от армии. Удивительные представления начдива о субординации объяснялись, возможно, тем, что командарм был «пруссаком», то есть бывшим кайзеровским офицером, подчиняться которому «легионисту» Бербецкому – а легионисты почитали себя элитой – было как-то… словом, можно было и не подчиняться. Впрочем, безнаказанно уйти на Луцк Бербецкий бы не смог: луцкое шоссе еще утром перехватила шестая кавдивизия.
(Не следует исключать, что сведения о Бербецком, а взяты они нами из эмигрантской польской книжки, не вполне соответствуют истине. Дело в том, что после второй мировой Бербецкий, что крайне неэтично, возвратился в народную Польшу. И что уж совсем верх цинизма, не подвергся в богомерзкой Антипольше репрессиям. Эмиграция такого не прощала. Так что возможно, Бербецкий мороженого не ел.)
Несколько часов положение было неясным, третья пехотная легионов покидала город незаметно, а брошенные на окраинах подразделения, не имевшие счастья входить в ее состав, а также кавдивизия и кавбригада volens nolens создавали видимость сопротивления. Лишь в одиннадцать вечера над освобожденным Ровно были подняты красные флаги.
В полештарме, разместившемся в гостинице «Версаль», подсчитывали трофеи. Бронепоезд, радиостанция, состав с исправным паровозом, два орудия в запряжках, обильные боеприпасы и самое отрадное – тысяча пятьсот коней. Пленных насчитали тысячу, порубленных интервентов – семь сотен.
(С цифрами потерь противника следует быть осторожным. Приблизительные данные донесений, как правило, суммировались в качестве точных и в итоге небольшие преувеличения комэсков, комполка, комбригов и начдивов давали серьезное прибавление к реальному числу. Этим грешила любая сторона конфликта – до тех пор пока на этапах и в лагерях не устанавливали количества необходимых пайков.)
Польские кавбригада и остатки кавдивизии сумели, действуя на собственный страх и риск, отступить и избежать уничтожения.
***
День изгнания польского войска из Ровно был в Варшаве солнечным и праздничным. Отмечали четвертое июля, величайшую дату в истории. Сведущие в польской хронологии, понятно, напрягли свои извилины – что у них там четвертого июля приключилось? Как что? Ведь сказано: величайшая в истории дата.
Слово «Курьеру Варшавскому».
Варшава вчера отмечала американский праздник. Столица Польши хотела выразить в этот торжественный день свои чувства к Америке. (…) Был то великий порыв горячего сердца, преисполненного благодарности и нелицемерного сильного чувства. Чувства тем более крепкого, что сегодня, когда на существование наше подло покушается столько внутренних и внешних врагов, именно из Америки непрерывно идет через океан могучим потоком помощь, спасающая от смерти миллионы детишек и смягчающая тяготы войны.
Центрами нового национального торжества стали храмы и Театральная площадь. Священники призвали верующих молиться Создателю за преуспеяние Америки.
Военно-политический бомонд и представители дипмиссий собрались в гарнизонной церкви на Саксонской площади. Играл оркестр смычковых инструментов, пели четыре объединенных хора: «Лютня», «Арфа», «Дуда» и ансамбль поющих коммерсантов. После обедни священник и профессор Антоний Шляговский разъяснил принципиальные вопросы польско-американского взаимодействия.
«Два есть народа, – сообщил он собравшимся, – родственные по духу, живущие одним идеалом. Польша в Старом свете, Америка в Новом…» («Две есть сабельки в Речи Посполитой, – подумала половина присутствующих, – Кмитиц на Литве, Куклиновский в Короне». Подумала, но виду не подала.)
«Оба народа сии свободу возлюбили, и оба в свободе произрастали. В Польше и Штатах Соединенных народ защищал государство, создавал сам себе правительство и собственную писал историю. Когда Польша гибла и утрачивала свободу, народ американский свободы добивался и обретал великое могущество. Гибнущая Польша слала ему своих героев и идеалы. Свободный американец понимал свободного поляка. И более века назад возник сей достопамятный союз американской и польской нации».
Присутствующие вздыхали, позабыв недостойные мыслишки о Куклиновском и Кмитице. Ибо профессор глаголал истину. Профессор возвышал меж тем вольнолюбивый глас, мощно перекрывавший здесь, на Висле, грохот наших пушек на Березине и ржание наших коней на Горыни.
«Америка не только шлет нам помощь. Она здесь, вместе с нами, горячее сердце ее бьется здесь, среди нас. Без слез невозможно поведать о том, как христианский народ Америки, подобно Христу, пригревает наших ребятишек и кормит полтора их миллиона ежедневно». Прихожане вслед за проповедником отирали слезы благодарности.
«Американский народ вместе с помощью своей несет Европе духовное возрождение, восстанавливает братство народов, научает их истинной свободе и равенству. В милосердных своих деяниях выступает он выразителем и исполнителем евангельских заповедей, своим высоким примером восстанавливает попранное достоинство человечества».
«Ни убавить, ни прибавить», – вздыхали прекраснейшие в Старом Свете дамы, трясли седыми головами разумнейшие в Старом Свете депутаты, сивыми усами – храбрейшие в Старом Свете генералы и так далее. Из храма божия, исполненные благодарности, собравшиеся двинулись на Театральную.
Там на балконе Большого театра белела грандиозная статуя Свободы. Гирлянды зелени, американские, польские флаги, сенаты высших учебных заведений, делегаты общественных и благотворительных организаций, цехи с цеховыми знаменами. Публика на тротуарах. «Лютня», «Арфа», «Дуда», поющие коммерсанты. Оркестры: смычковый, гарнизонный, городской полиции. Представители Америки – из Варшавы и из провинции. Гимны и песни, Монюшко, Шопен. Овации, браво, ура и цветы.
И конечно же самое главное – то, о чем высказался ксендз профессор. Дети.
Последние шли бесконечным потоком, подобно той американской помощи, что щедро льется через океан. Двадцать пять тысяч ангелов, из школ, из приютов, они обратили площадь (образ из газеты) в преогромный и цветущий луг. Море незабудок, ландышей и маргариток, маков, колокольчиков. Радостные крики, лес склоняемых перед американцами флажков, ковры цветов, под их, американцев, штиблетами. Здоровые личики и радостные глазки были наилучшим и реальным доказательством эффективности американской помощи (цитата).
Глядя на великолепнейшее торжество, всякий, кроме оголтелых пролетариев и подлых критиканов, понял и уразумел бы: не погибла и не погибнет.
На вечернем рауте в ратуше, где собралось восемьсот приглашенных, самых сливочных из самых сливочных, ректор университета доктор Станислав Тугутт объявил: академический сенат по представлению факультета права и политических наук принял единодушное решение – присвоить почетную степень доктора права пану Вудро Вильсону и пану Герберту Гуверу. Сообщение ректора встречено было аплодисментами и возгласами в честь обоих выдающихся американцев. В завершение раута выступил глава американской продовольственной миссии майор Вильям Фуллер. «Даже на родине, – признался пан майор, – не доводилось мне видеть, чтобы наш национальный праздник отмечался столь роскошно, как у вас. Я чувствую себя сегодня, за пять тысяч миль от родины, словно бы дома».
В паузах между речами оркестр варшавской оперы несколько раз исполнил гимны Польши и Америки. (Какие именно в газете не указано, ни одно из двух государств в двадцатом году единого, официально утвержденного гимна не имело.) В концертной части сыграла на скрипке пани Ирена Дубиская и спела пани Левицкая. Пан Дыгас, к сожалению, заявленного номера исполнить не смог, поскольку пан Дыгас торопился на поезд. Этим поездом артисты оперы отправлялись в плебисцитарные области.
***
Невзирая на потерю Ровно, польский командарм-два Рашевский упорствовал. Вновь приведя в порядок вверенные ему войска и по-прежнему получая туманные директивы о Каннах, он упрямо контратаковал, желая если не уничтожить Буденного, то хотя бы оттеснить нас с ровенского рубежа. В этом Рашевскому помогали части шестой польской армии Ромера, наседавшие на Конную с юга. Дивизии бились под Дубно и Острогом, дрались по обе стороны Горыни. В бой уходили последние резервы. Очередь дошла и до нас.
«Ну что, ребятки, – сообщил Лядов вечером, – завтра боевое крещение. Обойдемся без напутствий?» Мы обошлись. Рано утром, без генерал-марша, без разговоров, суеты поседлали коней, последний раз проверили проверенное с вечера оружие и колонной по три выехали из села Матвеевка. Вдали гремели пушки бронепоездов.
Накануне вечером, занимая село, мы наткнулись на трех застреленных бойцов второй бригады. Все трое, в исподнем лежали вниз лицом. В развороченных затылках копошились мухи.
Эскадронный, соскользнув с коня, присел возле трупов на корточки. Осмотрел, привычно и без содрогания, черные отверстия от пуль.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом