ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 18.03.2024
– Волосы-то обгоревши. В упор, стал быть, шмаляли. Смелые.
– Почему? – не понял подошедший следом Толкачев.
– Замараться не боятся.
– Эге, – подтвердил оказавшийся рядом, словно и не получил на днях тычка, Незабудько. – Но и мы их рубать не побоимся. Так ведь, товарищ комэск?
Нам не видно было, как комэск взглянул на Незабудько, но взгляд был, похоже, не из приязненных, потому что кубанец встал и весь обиженный вернулся к лошадям. Буркнул в сторону, ни к кому не обращаясь: «Каз-зак», – и запрыгнул, не вставляя ногу в стремя, в седло. В иной бы раз боец Майстренко позавидовал джигиту. Но не сейчас.
Комэск повернулся к подошедшему Лядову.
– Убрать их надо, пока никто не видел.
– А ненависть? Не будем разжигать? – Серый как холстина Лядов посмотрел на Толкачева. Комиссар, сняв очки, промолчал. За комиссара ответил комэск.
– Я в этой ненависти третий год по самые по уши. Уберите, ребята. Я во вторую доложу, без лишних глаз.
– Товарищ комэск! – раздался из-за тына голос Кораблева. – Там в хате дед еще еврейский. Саблей горло перерезано. Час назад, сказали, кончился. Ему поляк…
– Тихо ты! – оборвал его кто-то. Странно, но Пете показалось – Шифман. Он что же, тоже согласен с комэском? Не надо разжигать?
Так или иначе, но теперь, когда впереди, верстах быть может в трех, равномерно тарахтели пулеметы и возникала там и сям винтовочная перепалка, Петя понимал – не теоретически, а так сказать, предметно, – кого и за что он будет карать. Как там выразился Незабудько? «Вы, хлопцы, теперя навроде карателев».
Впереди, за рощами было обширное пространство, не стиснутое лесом, не иссеченное оврагами, удобное для конницы, и теперь бригады, первая и третья, приблизительно по пятьсот сабель каждая, быстро двигалась вперед, чтобы, пройдя лощинами и рощами, развернуться для стремительной атаки, обещавшей в случае удачи многое. Неприятель, скованный наскоками второй и демонстрацией соседа слева, на части разорваться не мог. Редкий огонь немногочисленной нашей пехоты убеждал его в том, что удар случится где угодно, но не здесь, что пехота лишь изображает активность, стремясь отвлечь и рассеять его внимание.
Рощицы остались позади. Предстояло подняться на скрывавший нас от неприятеля скат и оттуда уже, самым широким аллюром – вперед. Полки бесшумно занимали исходные. По лугам – где нешироким галопом, где полевым, где в карьер – скакали с последними приказами и донесениями ординарцы. Трубачи под флажками и знаменами молчали. Пехота на бугре постреливала. Порой начинали татакать «максимы». Поляки столь же вяло отвечали. С двух сторон, от соседа слева и от второй бригады, доносился дальний гул: там вели огонь по-настоящему, без дураков.
Эскадрон шел рысью на самом левом фланге, объезжая островки кустарников и одинокие, отдельно стоящие березки. Кони, фыркая, потрясывали мордами, отгоняя подлетавших мошек. «Голован, не дергайся, – бурчал, не для коня, а для себя боец Майстренко. – Руку хочешь оторвать мне, азиат?» Мерин настояньям не внимал, неутомимо дергался и фыркал, и это Петю успокаивало. Пули, осколки, шрапнель – лучше всё же думать не об этом. Вот выполнит ли сразу Голованчик команду? Он ведь не Шарлотка. А если прыгать? Тот еще прыгун. На всякий случай Петя приготовил прут, и тот теперь торчал из голенища.
– Порядок, Лядов? – бросил проходивший резвой рысью эскадронный.
– Полный.
Шарлотка под Лядовым была сегодня изумительно красивой. С какой-то особенной грацией держала ладную головку, по ветру струился пышный хвост. В отличие от большинства коней во взводе, она не фыркала, не удостаивая мошек вниманием. Интеллигентные глаза светились целеустремленностью. По крайней мере, так казалось Пете.
– Вот, бери пример с хорошей лошади, – негромко посоветовал он мерину. Сам же постарался взять пример с комвзвода, воспроизвести его небрежную, но безупречную посадку: правая кисть на бедре, плечи развернуты, пятка глядит куда следует, глаза вперед, а мысли вдаль. Обгоняя группу всадников в черкесках, машинально пересел на «учебную», даром что комвзвода, как положено уставом, поднимался-опускался вместе с остальными. Кораблев переглянулся с Мицкевичем: кто о чем, а вшивый… Нашел о чем думать, бердичевский джигит. Лучше времени не сыщешь.
Да, сегодня всё было иначе, с самого начала. Оказавшиеся рядом старые кавалеристы и потомственные казаки не зубоскалили, но ободряюще поглядывали. На всех и даже на Толкачева с его дерганым, прерывистым, неловким облегчением. С проходившей мимо тачанки окликнули: «Лядов, Курбатов, здорово! Первый раз своих ведете? Не зевайте, хлопчики, ни пуха».
Лядов благодарно кивнул, Петя и другие слышавшие тоже. Из первой шеренги, в ней ехали сабельщики, отозвался гусар Курбатов, отделенный: «И тебе, Микола, ни пуха. Рази».
До вершины бугра, через которую предстояло перевалить, оставались считанные метры. Залегшие там, с интервалами для конницы, стрелки с любопытством оборачивались на всадников, приветственно приподымали руки. Волынские добровольцы, с их природной ненавистью к панству, они желали нам удачи и победы.
Поляки наудачу выпустили очередь шрапнелей, лопнувших справа и осыпавших один из эскадронов. Первые за день потери. Из стрелковой цепи загремели пулеметы. В ответ затарахтели польские. И Петя вдруг сообразил, хотя не сразу: да вот же, просвистела, рядом, только выше. А могла бы… В лоб, в грудь. Куда лучше… то есть хуже? «Слышал?» – шепнул Кораблеву. «Ага».
Из стрелковой цепи долетело:
– Гей, ребята, есть кто с Житомира?
Знакомый голос. Чей? Петя механически откликнулся: «Я!» – и оставил земляков позади. С сожалением, однако недолгим. Покуда было не до земляков, впереди был враг и первый бой.
«Знаешь его?» – спросил, глядя вслед уходившему эскадрону, хуторянин Климентий Мартынюк, отец Олеськи. «А как же, – ответил с удовольствием муж Клавдии Никитичны. – Знаменитый комсомолец Майстренко. Аккурат перед пилсудами в гости приходил, вина целый ящик принес». «Ого! – подивился Мартынюк. – Видно, руку где надо имеет. И опять же, глядь, в кавалерии скачет». «А вот такие в Житомире хлопцы. Что ни комсомолец, то джигит, – с верою в собственные слова, похвастался Павел Евстафьевич. – Гляди-ка, Клим, зараз начнется!»
И в самом деле – началось.
Перекрывая робкую пальбу, пропели протяжно первые трубы: «Рысью размашистой – но не распущенной – для сбережения коней. Рысью размашистой…» Эскадронный поднял шашку над головой – и точно так же подняли шашки полтора десятка эскадронных в четырех полках двух выведенных для атаки бригад.
– Эскадро-о-он! Шашки – к бою! За мной – рысью – марш!
Шашка резко опустилась, и лошади пошли. Размашистой, но не распущенной рысью, убыстряя, ускоряя и усиливая темп. Второй шеренге Лядов указал: по команде «шашки к бою» изготовить к стрельбе револьверы, шашки оставить в покое.
Строй был разомкнутым, и шеренги на рыси порою сливались в одну. Рядом с Петей оказался Незабудько. Снова вырвался вперед, Голован его настиг. Возможно, стоило коня попридержать, но понимая Голованов норов, Петя не рисковал. Черт его знает, что взбредет хитрому мерину в голову, а отстать – стыда не оберешься.
Распознал ли неприятель грозный тысячекопытный гул или еще не распознал, понял ли он, что его ждет, или еще не понял, но пока всё оставалось по-прежнему. Вялый ружейный огонь, ленивое татаканье, редкие вспышки. Далеко… Уже не очень… Ближе… Там, где засел в домах, за плетнями, в окопах – он. Шелест гранаты, взлетевшая к небу земля – и призывное пение труб. «Ну, в галоп – в поводья конь – и шенкель ему в бок. – Собирайся конь – совсем в клубок. Ну, в галоп – в поводья конь…»
– Галопом – марш! – вскинул и бросил шашку эскадронный.
– Галоп! – продублировал Лядов.
– Галоп! – крикнул Петя Головану.
Голован не подвел, понял сразу. Петя даже позабыл про прутик, так бодро мерин полетел за остальными. Гул копыт рванувших в атаку бригад в единый миг, в стремительном крещендо наполнил собою вселенную.
…И будто бы в страхе затихала повсюду стрельба, переставали тарахтеть «максимы», «кольты» и «шварцлозе». Гудела под копытами земля, в щеки, в уши бил упругий воздух. Долго, долго, секунд быть может шесть, казалось, что безмолвию не будет конца – покуда нависшая над полем тишина не взорвалась неприличным, непристойным, препохабнейшим «Даёшь!» – тем единственным словом, которого заслуживал посягнувший на российскую, на советскую, на федеративную республику ее подлейший, коварнейший, непримиримейший враг. Коротким, точным и бесконечно для него ужасным.
– Даё-ё-ёшь! – на долгой ноте выл, сжимая самовзвод, красноармеец Майстренко. Голован, повинуясь не команде уже, но табунному началу, бешено несся туда, откуда только что строчили пулеметы. «А ведь не страшно», – выстрелило в Петином мозгу.
– Даё-ё-ёшь! – тянул комвзвода Лядов, сидя прямо, как на смотре, держа на плече готовую для рубки шашку и краем глаза примечая, не потерялись ли в дороге хлопцы. Все были на месте. То есть не на месте, а в движении, стремительном и гибельном как смерч. Рядом с Петей шел наметом донец, приятель эскадронного, чуть впереди галопировал на Люцифере Шифман. Разинув рот – «Даё-ё-ёшь!» – скакал на Пушкине Мицкевич. Хрипел Валерка Кораблев, рычал Остап Диденко. Орала, стонала, визжала развернутая в лаву бригада.
Шарлотка Лядова изящно, словно не заметив, перелетела через аршинный, не ниже, плетень. За ней уверенно перескочили Люцифер и Пушкин, рядом с ними – рыжий безымянный дончак комэскова приятеля. В долю секунды в голове у Пети промелькнуло: «Если гад закинется… Голован, ленивая сволочь! Черт, он же обидится…» Голован не обиделся, Голован воспарил. Над ним – плечи вверх, глаза вперед, намечаем смену направления – чуть приподнялся Петя и по ту уже сторону, всё по науке, моментально вернулся в седло. «Умеешь, Голован, всегда бы…» В дикой радости и торжестве опять завыл: «Даё-ё-ёшь!»
Трубы между тем пропели третий раз: «Скачи – лети стрелой. Скачи – лети стрелой. Скачи…»
– Карьер! – моментально отозвался комэск.
– Карьер! – слился с голосом эскадронного голос Лядова.
– Карьер, Голованчик, ну!
Как очнувшись, вновь заговорили пулеметы. Петр успел увидеть пляшущие огоньки, ощутить, что все пули летят в Голована… в него… заметить, как споткнулся, словно напоровшись на Дантеса, Пушкин, – и вихрем унесся туда, к огонькам, вслед за Курбатовым, Лядовым и эскадронным.
– Даё-ё-ёшь!
Голован перемахнул какую-то канавку. Перед ним, перед Петром бежали люди. В серых куртках… шлемах… таща винтовки… бросая винтовки. Кто они… откуда появились? Да это же… Не сдюжили, значит… Не выдержали… Бросили окопчики – Петя сообразил, что за ямки и за кучки мелькают здесь и там – и удирают. Вот оно то самое, для чего существует конница. Избивать бегущего врага! Карать!
Перед глазами, дергаясь как на экране синематографа, мелькала серая испуганная спина. Круглая каска, ремни, поясной, плечевые… Спина отпрыгнула от несшейся Шарлотки, чуть не угодила под рыжего донского, увернулась от Люцифера и снова замелькала перед Петей. Солнце, пляшущее на стали, мокрое пятно на позвонках, разбитые дорогами подошвы. Цель, бегущая перед тобою, в том же направлении, всего пять метров, детская дистанция, не промахнуться. «Бей!» – приказал он себе. Не смог. Пролетая мимо, увидел, как скакавший слева Незабудько перечеркнул ленивым взмахом очередную вражескую жизнь.
***
Легкий успех на фланге третьей бригады, где рота польских новобранцев, так и не открыв огня, ринулась бежать, бросив собственных несчастных пулеметчиков, моментально зарубленных и затоптанных конницей, – этот легкий успех контрастировал с потерями бригады в центре, где такая же рота, тоже нового набора, не дрогнув, открыла ружейный огонь и заставила, пусть ненадолго, попятиться целый кавполк. Ее смел лишь удар левофланговых наших эскадронов, освободившихся после успешной атаки.
Еще кровавее вышло правее, у первой бригады. Ее левофланговые эскадроны напоролись на основные неприятельские силы, до батальона пехоты, опытных стойких бойцов, если не старых легионистов, то и не новичков в военном танце. Пулеметчики, опомнившись от шока, врезали практически в упор, прямо в несшиеся на них лошадиные, в пене морды; от «максимов» и «шварцлозе» не отстали сотни «маузеров» и «манлихеров». Подступы к позициям вмиг оказались завалены труднопроезжей стеной из убитых и раненых животных, от которых под градом свинца отползали всадники – те что сумели выжить и не покалечиться. Эскадроны перестроились и снова кинулись вперед, вопреки приказу – не биться в стену лбом, тем более в конном строю. Стенка оказалась непрошибаемой. После новых потерь эскадроны спешились и пошли в наступление цепями. Где короткими перебежками, где ползком, при поддержке пехотных рот. Безуспешно.
Положение спасли батарейцы. Вынырнувшие из ложбины пушки, развернувшись под прикрытием кустов, ударили беглым по отлично различимым в ту минуту целям. Погасили два польских пулемета и заставили другие смущенно замолчать. Воспользовавшись паузой, четыре тачанки, страшно и привычно рискуя, подлетели на короткую дистанцию и открыли бешеный, прижимающий к почве огонь. Прижали не всех: по одной из тачанок прошлась пулеметная строчка, три несчастных лошаденки вздыбились, рванулись, пристяжная пегая упала, покатился под колеса ездовой, ткнулся в короб разнесенным черепом наводчик, а помощник рвал в агонии ворот гимнастерки. Но прочие тачанки огня не прекратили; батарейцы продолжали посылать гранату за гранатой.
Цепи, воодушевившись, повскакивали с земли и без остановок, без стрельбы побежали вперед, сипло-хрипло выкрикивая злобное ура. Перелезали, перепрыгивали через мертвых, издыхающих коней, не различая жалобного – не ржания, нет – предсмертного плача, стона, прерывистого дыхания. Короче, противник не выдержал и здесь. Хотя отступил в относительном и, можно сказать, надлежащем порядке, сумев отразить по дороге наскоки другого полка бригады.
***
Покуда в центре и на правом фланге кипело и грохотало, на легко и быстро победившем левом происходило закрепление на занятых позициях. Петя с Толкачевым, озабоченным возможными эксцессами, мотались рысью взад-вперед по полю. Эксцессов не наблюдалось, были редкие трупы, были кучки бойцов, были раненые, и в конце концов боец Майстренко и политработник разъехались. «Я еще вон там взгляну, а ты, Петро, давай-ка Лядова ищи». Тут-то и приключился эксцесс.
Виновниками были Незабудько и один паренек, ровесник Пети, по фамилии Чернов, не комсомолец. Петя наткнулся на них, расставшись с Толкачевым, минут так через пять. Застав обоих за бугром, в пустынном месте и за крайне неприглядным занятием. С обнаженными шашками они кружили вокруг молодого в серой куртке полячка, толкали, выпускали, догоняли. «Ну давай, молодой, не робей!» – подначивал Чернова Незабудько. «Давай лучше ты», – отнекивался тот. Незабудько не сдавался: «Давай-давай, не будь лапшой. Или хочешь стать вроде Петечки Майстренко?» «Не, таким говном я не хочу. Просто как-то…» «Давай те говорю, смелей».
Незабудько, в отличие от Чернова, Петра заметил сразу, потому-то про него и вспомнил, что было невдомек убогому придурку. Петя на Чернова не обиделся, Петя перепугался. Одна секунда, и этот полячок, разрубленный, перерубленный, повалится в измятую, затоптанную траву, и косвенным виновником убийства будет он, сознательный боец и коммунист Майстренко, и этот позор останется с ним до последнего дня. (Вспоминая годы спустя инцидент, Петя не раз задавался вопросом: чем он тогда руководствовался? Не эгоистическим ли соображением? Мой позор, моя вина. Мое душевное равновесие, мой психологический комфорт.)
Но это потом. А сейчас, не думая ни о комфорте, ни о равновесии, Петя, выдернул наган и заорал:
– Не сметь! Вы! Оба!
Чернов испуганно, однако с облегчением потянул, осаживая коня, поводья и в развернувшейся дискуссии участия не принял. Старший его товарищ, воспитатель и педагог повел себя иначе. Возмущенный, с одной стороны, бесцеремонным вмешательством, но с другой – отлично знавший, что Петя стреляет быстро и не всегда успевает подумать, Незабудько счел за благо гострой шаблей перед ним не размахивать. Полячок краем глаза, в безнадежной надежде следил за загадочным красным солдатом. Польские руки тряслись. В траве валялась сбитая с него стальная французская каска.
– Ты, Незабудько, мать, приказа не слыхал?
Незабудько, ощутив, что непродуманного выстрела не будет, старательно изобразил зевок.
– Про пленных-то? А мы его, нетопыря, в плен еще не взяли. У нас с ним бой не кончился. Катись, Майстренко.
– Не уйду.
– Що?
– Не уйду. Пленный поступает в распоряжение… – Господи, чье? – В распоряжение политотдела. По приказу Толкачева.
Незабудько прыснул. А потом вдруг заорал на Петю страшным для поляка голосом:
– Добрым хочешь быть? А воюешь давно? А вшей кормил? А братов твоих под стенкой ставили? По нашим-то пулял. А врага, выходит, жалко?
Полячок, втиснув голову в плечи, стремительно водил глазами по спорящим. Чернов, став незаметным, удалялся. Петя сжимал в ладони наган. Ладонь вспотела, рот наполнился противным вкусом. Какого черта? Что ему этот наемник Антанты? Быть может, такой же убийца, такой же погромщик, как все. Но он не позволит. Не позволит, и всё.
В отдаленье показался шедший рысью Лядов, с ним десяток хлопцев. Незабудько кинул шашку в ножны.
– Ладно, черт с тобой, бери. Только попомни мое слово: они тебя, сосунка, не пощадят. Это не немцы. Это наши, только хуже. А ты, поляк, коль жив останешься, молись за Яшу Незабудько. Повторить!
– Цо?
– Хрен в оцо. Пшла!
Неприметно двинул шенкелями и, скалясь, улетел туда, где всё еще стелился дым. Чернов исчез. Ну и черт с ними обоими. Воители. Герои. Псы.
– Каску подними. Пошли, – не по-кавалерийски сгорбившись, приказал поляку Петя. – Двигайся, двигай, не бойся. У нас с пленными не как у вас. Приказы есть, комиссары следят, ты не думай.
Про комиссаров интервент не понял. Или понял превратно, как и положено напичканному ложью оккупанту. Побледнел еще сильнее, съежился. Но медленно пошел – сводя лопатки, с напряженной шеей, деревянными ногами. «А я бы на его месте? Тоже бы не выглядел геройски. Но я-то знаю зачем и за что, а он… дурак обманутый».
– Молодец, Майстренко, – крикнул, проезжая Лядов. – За Незабудькой глаз да глаз. Держись, солдат, не тронут, ревдисциплина. И вы чтоб следили, – обернулся он к ехавшим за ним ребятам. – Позора во взводе не допущу. Лично сведу в трибунал. В лучшем случае. Спасибо, Петя.
Догнав десяток пленных с конвоирами, Петя присоединился к колонне. Стало спокойнее. И тут-то, после волнений последнего часа, Пете вспомнился давешний голос. Тот, что окликнул его перед атакой, голос из Житомира. Да это же, осенило Петра, хозяин дома на Лермонтовской, того, где жили Ерошенки, Константин и красивая полька, Барбара Карловна.
Теперь ему безумно захотелось найти Павла Евстафьевича. Узнать, как пережили оккупацию, что с Ерошенко, как его жена Барбара. Но возможности не было, никакой. Ни возможности отлучиться, чтобы найти ту пехотную роту, которую они объехали, разворачиваясь перед атакой, ни возможности найти Павла Евстафьевича живым, пусть даже раненым, – потому что одним из последних снарядов, выпущенных польской батареей, накрыло стрелковую цепь, положив в ней насмерть троих и переранив с десяток бойцов. Среди убитых красноармейцев были муж Клавдии Никитичны Павел и отец Олеськи Мартынюк Климентий. Добровольцы Рабоче-Крестьянской Красной Армии, пошедшие на польскую войну, чтобы скорей положить ей конец.
Спасенный Петей польский воин, проходя по вьющейся пыльной тропинке, старался не смотреть, как сердитые русские, в жестких от пота, выбеленных солнцем гимнастерках, сосредоточенно роют могилу, в которой предстояло упокоиться Павлу, Климентию и их недолгому соратнику-соротнику. «Шевелись», – шипел верхоконный конвоир, опасавшийся ненужных осложнений и не имевший представления, кого зароют в новой яме, одной из тысяч ям – германских, русских, австрийских, польских, – избороздивших губернию в последние пять лет.
Хотелось есть – на всякий неприятный случай Петя утром завтракать не стал. Вспомнил про лежавший в сакве хлеб и пару огурцов. Но жевать в присутствии другого, наверняка голодного, было неловко.
– Держи. – Петя, заехав сбоку, разломил краюшку и сунул половину наемнику, негренадерского роста сверстнику, несознательному элементу, не подозревавшему о существовании Комсоюза молодежи, а возможно даже Третьего Интернационала. – Пока поставят на довольствие, пока то да се. Занесло же тебя к нам, болвантропа.
Откуда комсомолец Майстренко узнал словцо штабс-капитана Ерошенко, об этом история русской гражданской войны умалчивает. Наша гипотеза: от уполномоченного Волгубчека Иосифа Мермана.
– Глаза б мои тебя не видели, – продолжал негодовать боец Майстренко, – пся крев, холера, кур…
На последнем слове он осекся. Чтобы интервентик не рассказывал потом, когда вернется в Польшу, что русские, комсомольцы, коммунары лишь материться по-польски умеют. Петя, между прочим, мог бы и «Гражину» процитировать, про немца, разумеющего человеческую речь. Но не болвантропу же польскому.
***
Покуда Петя вел захватчика на пункт приема пленных, Лядов с эскадронным подвели итоги боя. Потери были невелики, но все же потери были. Не сразу отыскали Кораблева, а когда отыскали, Лядову сделалось больно. Осколком ручной гранаты Валерке перебило голень; вместе с ним был ранен в грудь и брюхо конь, немолодой уже соловый мерин, добронравный, знавший и уверенно выполнявший команды. Серьезные конские раны, в иных условиях, возможно, не смертельные, в полевых лечить не получалось. Некогда и некому.
Тихо, безгласно страдая от боли, мерин глядел на суетившихся двуногих коней – на Шифмана, на Лядова, на добрых и властных своих вожаков, которым, как знал он по опыту, надо верить всегда и во всем – они же накормят, они же напоят, они же почистят тебя и утешат. Он видел, как подъехал на Пушкине Мицкевич. (Конь и всадник оправились после падения, правда Пушкин немного прихрамывал, а у Мицкевича был по локоть разодран рукав.)
Всё сегодня было не таким, как обычно. Сначала очень много коней одновременно шагали, одновременно рысили, одновременно скакали. Двуногий, сидевший на нем, был непривычно напряжен, отчаянно бил пятками, кричал. Сильнее обычного грохотало, свистело в воздухе, а потом вдруг вспыхнуло и грохнуло, как никогда не бывало в его лошадиной жизни прежде. Вспыхнуло, грохнуло, бросило, ударило, и теперь соловый мерин не понимал, почему ему так больно, почему он не может подняться, почему с него лежащего снимают уздечку, почему так осторожно расстегивают подпругу, почему так медленно стаскивают седло. Почему молчат, не говорят, не шутят. Почему не треплют по носу, не гладят ганаши. Почему он не видит их глаз.
Погребально звякнули, столкнувшись, стремена. Шифман, не глядя на левое, разодранное, забрызганное кровью крыло, опустил седло на траву. Люцифер, Шарлотка и Пушкин с любопытством, с беспокойством смотрели на лежавшего в странной, неудобной позе товарища. Переводили глаза на двуногих, опять глядели на солового. Будто бы спрашивая: «Что с тобою, братец?»
– Лева, давай-ка я сам, – услышал Шифман голос Лядова. Мотнул головой. Скинув с плеча винтовку, сквозь зубы проговорил: «Не маленький. Мицкевич, будь другом, коней уведи. Разверни их, чтобы не видели».
Мерин устало наблюдал за действиями Левки. В руках у двуногого появился знакомый предмет, не хлыст, не бич, не плеть, а длинная безобидная палка, которую двуногие таскают на себе, из которой вырывается с грохотом желтое пламя и которой никто никогда не подумает бить лошадей. Ему не однажды показывали эти палки, грохотали ими, выпуская пламя. Поначалу было страшно, но об этом страхе мерин давно уже не помнил. Он знал только самое главное – эти штуки, их пламя и грохот ничем лошадям не грозят.
Приложив усилие, чтобы вместе с левым глазом не зажмурить правый, Шифман тщательно прицелился и, задержав дыхание, ударил в белую проточину на лбу. Шарлотка, Люцифер и Пушкин, приученные к выстрелам, не вздрогнули. Вздрогнул Мицкевич, державший поводья в руках.
– Готов, – сообщил окружающим Шифман. Забросил на плечо винтовку. Коротко взглянул на Люцифера. Обращенный в другую сторону конь, невзирая на повод и Мицкевича, пытался дотянуться до травы. «Заподпружится же черт!» – подумал Левка.
Лядов услышал в отдалении печальный звук рожка. Отыскал глазами рыскавших по полю санитаров, помахал руками – эй, сюда. Кораблева погрузили на линейку. На грязном лице, от глаза и до губ мокро блеснула неширокая бороздка. Шифман сдавил ему руку.
– Бывай, Валерка, до встречи.
– Будем ждать, – подтвердил комвзвода.
Эскадронный, кивнув, потряс Валерке кисть. Потом, когда линейка отошла, а Шифман направился к Люцику, сказал негромко Лядову: «А парнишка-то не знает. Кость раздроблена, почитай что ногу потерял». «Не спасут?» «В госпитале, кубыть, и спасли бы, а тут, в лазарете… Нет. Хорошо еще, когда живой останется».
Собственно, Лядов и сам догадывался, что, скорее, так оно и будет. И не догадывался, а знал, почти наверное. Но ему хотелось, до последнего хотелось верить. Комэск подтвердил наихудшие опасения – не спасут. И хорошо еще, если останется жив. И ведь знаешь, точно знаешь, что будут потери. И каждый раз – как пуля. Сколько ты их готовил, сжился, прикипел…
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом