978-5-389-25189-2
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 06.04.2024
– Красиво ты рисуешь.
X.:
– Вот, видишь – окна.
Хелька понимает, что произошло недоразумение, ей стыдно.
Деревья рисует – не хочет вытирать тряпочкой, вытирает обрывком бумаги. Стирает рукой, смотрит на меня, улыбается упрямо.
X.:
– Пожалуйста, нарисуйте что-нибудь.
Я рисую человека – она дорисовывает ему пальцы, исправляет.
Просит нарисовать еще что-нибудь. Рисую птицу.
X.:
– Это птица или жаворонок. (Ждет моих восторгов по поводу нового слова.)
Отхожу на минутку к Крысе – та клеит.
Хелька за мной – оттаскивает от Крыси (ревность).
Теряет мелок, долго ищет – находит.
Мелок упал, сломался. Удивленный взгляд; пишет на доске обломком, специально снова бросает на пол и смотрит (экспериментирует).
Хочет, чтобы я нарисовал еще.
Рисую цветок. Она дорисовывает.
– Что это?
– Очки.
– Зачем?
– Чтобы лучше видеть.
– А это зачем?
– Это чтобы держалось.
– Можно гвоздиками.
– Гвоздиками будет больно.
Снимаю очки, показываю. Она мажет меня мелом.
– Ты меня испачкаешь, Хелька.
– А это новая одежда?
– Нет, старая.
– А у меня новая. Зося сшила.
– А кто такая Зося?
– Человек – с головой, с руками, со лбом…
– А почему усы на лице? – через минуту.
Выясняем, что папа бреется. А я не могу – не на что. Она советует сделать из фольги или из бумаги. Вырезаю под ее руководством из бумаги. На листке остаются две дырки. Хелька прикладывает листок к лицу, пугает. (Ждет моего: «Ой, страшно, ой, боюсь!») Я молчу.
– Страшно?
– Нет.
Даю ей зеркальце, чтобы посмотрела: страшно?
Спрашиваю Крысю, страшно ли.
– Нет.
Хелька рисует что-то на маске, чтобы получилось страшно.
– Теперь страшно?
– Нет.
Она гримасничает.
– А теперь?
– Нет.
Я:
– А что, кто-нибудь этого пугался?
Не отвечает. Примеряет маску мне, пытается примерить Крысе.
Завтрак. X. громко:
– А я уже знаю, где моя бутылочка! (С молоком.)
NB. Крыся вместо «к» произносит «т», – может, этот дефект речи и делает ее немногословной, застенчивой; воспитатель должен о таких вещах помнить, предотвращать последствия.
(Не Хельку я два дня наблюдал, а законы природы, человека.)
В детском саду только две малышки – Хелька и Крыся. По нашему настоянию – «играйте вместе» – им приходится играть, но, если их не трогать, тянутся, скорее, к старшим: это для них нечто большее, чем просто игра. Маня больше всего любит разговаривать, опекать малышей; Крыся это замечает, Маню тоже, очевидно, привлекает немногословная, спокойная, серьезная Крыся. Хелька пока в поисках.
Подходит к Стасе – плохой выбор, к Янеку – удачно: тот всего неделю в саду, еще не освоился, стесняется, мало кого знает. Это уравнивает их, несмотря на разницу в возрасте; они разговаривают. Но Хелька нетерпелива. Пристает к Вике – неловко: сообщает, сколько лет брату, но не уверена, что правильно сказала (восемь), и смущается.
У Хельки любое непосредственное чувство, всякий порыв сковывается и тормозится опасением показаться смешной. Поэтому она не участвует в молитве, в круге, в зарядке. Страдает, но боится – не может преодолеть. Пока дети маршируют под звуки рояля, она, желая обратить на себя внимание, подчеркнуто громко говорит про халат – и переворачивает скамейку: позор! Сообщает об этом удивленным тоном, с притворным смехом и, поскорее сменив тему, говорит мне, что рукава халата вывернулись наизнанку. Поправляет рукава, надевает халат; не может застегнуть. Я хочу ей помочь – отказывается. Думает, что все дело в слишком узкой дырочке (халат застегивается сзади). Сама просит помочь, но в последний момент внезапно отстраняется и пробует еще раз. Снова просит помочь, но пуговицу не отпускает – еще попытка.
Так часто бывает не только с малышами, но и с детьми постарше, и со взрослыми. Когда я студентом работал в больнице, то наблюдал такую сцену: практикант должен вырвать пациенту зуб, у него не получается. Зовет врача, тот подходит. Но студент не отдает клещи, пытается еще разок – зуб ломается.
Буквы азбуки лежат каждая в своей ячейке, как литеры в типографской кассе. Утром все разбросано; складывают их дети, не знающие букв: подобное к подобному. Крыся знает буквы, Хелька хочет сделать вид, что работает. Я догадываюсь: дома начеркает что-то на бумаге и говорит, что написала, а поскольку взрослые это подтверждают – верит, что умеет писать.
Если трехлетнему ребенку кажется, что читать (бормотать под нос), рисовать, писать легко, то неудивительно, что шестилетнему будет неохота прилагать усилия. Хелька настойчиво, сердито добивается, чтобы признали: она правильно сложила буквы; не хочет, чтобы ей объясняли, показывали, помогали. Хочет сама! По ее постоянным вопросам: «А вы умеете?», «А ты умеешь?» – легко догадаться, что дома взрослые притворяются, будто не умеют того, что умеет она.
Сколько раз я это видел – в самых разных вариантах. Трехлетка спрыгивает со ступеньки: «Я умею»; дядя-весельчак притворяется, что не умеет, боится, падает, паясничает; ребенок смеется, толкает его, упрямо подначивает – нехорошая игра, насмешка, фальшь. Трехлетка накалякал что-то на бумажке: «Это лошадка». Дядя потрясен: какая красивая, он бы так не смог; пытается нарисовать, берет карандаш, рисует не тем концом, потом роняет карандаш, бумагу. Ребенок объясняет, как надо, теряет терпение, иногда шлепает дядю.
Если бы дядюшка-весельчак знал, что ребенок смеется от возбуждения – знает, что игра закончится качанием на коленях, объятиями, поцелуями, а другой ребенок по той же причине сердится и раздражается; если бы он заметил сходство возбужденного смеха и радостного блеска в глазах первого малыша и удивленно-гневного взгляда второго с разнузданностью девки в кабинете и сопротивлением барышни в будуаре, – возможно, впредь был бы осторожнее. Когда так ведут себя няни, – возможно, они научились этому как раз от дядюшек-весельчаков; ведь не из деревни же, не из избы они это вынесли – в деревне, я видел, к ребенку относятся серьезно, уважительно.
Гнев, выплеснувшийся в оскорбительной для Хельки реплике «Ты еще маленькая», был явно адресован, скорее, дядям-весельчакам (да и тетям), которые не в состоянии воспринимать красивого двухлетнего малыша без полуосознанной или неосознанной мысли о том, какая пикантная вырастет из него штучка. Так попадает зараза в детскую, так калечат маленьких детей, искривленные души которых потом, в детском саду, болезненно выправляются, однако доверие к взрослым и привязанность к дому утрачены навсегда.
«Нет», «А вот и нет», «А вот и знаю», «А вот и умею» – это тоже из репертуара дядей-весельчаков. Дядя говорит: «А я тебя у мамы куплю», «У тебя глазки некрасивые» – о, их изобретательность не знает границ! Ребенок говорит: «Неправда, а вот и нет; мамочка, правда ведь нет?» – «А вот и да!» – «А вот и нет!» Называется это кокетством. Одни дети терпеть не могут, а другие любят эти шутки, когда злость, неприязнь, страх образуют пряный коктейль эмоций.
Хелька обещает нарисовать мисочку, но понимает, что получается совершенно непохоже, поэтому пускай это будет «девочка с корзинкой»: взрослые такие глупые, что всему поверят. Два раза меняет тему неприятного для нее разговора. Честно признает, что у меня корзинка получилась лучше, но, когда Ляля нарисованный мною на доске домик принимает за Хелькин, не решается объяснить, что вышло недоразумение…
Эпизод с мелком интересный. Хелька не ожидала, что мелок, упав, сломается. Когда падает стакан, он разбивается, а карандаш ломается – ими больше нельзя пользоваться. Мелок тоже сломался. Хелька осторожно пробует: им можно писать, как раньше. Бросает еще раз: что будет? Теперь она знает – и будет знать всю жизнь. (Несколько дней назад другая девочка пробовала писать мокрым мелком.)
Каждый из нас в свое время задавался вопросом, куда девается брошенный в чай сахар. Если нам объясняли, что он «растворяется», то к непонятному явлению прибавлялось непонятное слово. Лишь эксперименты с сахаром, солью что-то потихоньку проясняли; я помню, как выставлял соленую воду на солнце, чтобы увидеть, образуется ли в бутылке снова сухая соль, но не дождался – и ответа так и не получил. Ребенок любит сам размешивать сахар ложечкой, но мамы не разрешают – стакан в этих случаях часто переворачивается.
Разговор об очках. Тут не только стеклышки, через которые лучше видно, но и железки – зачем? Если стекла не держатся, можно прибить гвоздиками. Отвечаю, что нельзя, но она не смеется. Стеклышки, через которые лучше видно, приспосабливали к глазам по-разному – монокль, бинокль, лорнет; не так-то просто оказалось придумать цеплять проволоку за уши. Трехлетней Хельке неведомо то, что коллективными усилиями изобретали на протяжении столетий ученые люди, – и это не смешно. А вот что я на сороковом году жизни, только после вопроса Хельки, впервые об этом задумался – позор.
Иронизируя над ребенком, который чего-то не знает, ты убиваешь в нем желание узнать. Кто признается, что не читал «Фауста», не видел Рубенса, не знает, кем был Песталоцци?[5 - Иоганн Генрих Песталоцци (1746–1827) – швейцарский педагог.] И мы читаем для приличия, смотрим для приличия, все наши знания поверхностны: цивилизацию создают личности, политику делают партии, а основная масса народа – дурни, которыми манипулируют: умрут, но не признаются, что не знают, лишь бы не выглядеть смешно. Смеяться над трехлетним ребенком, предлагающим прибить стеклышки к глазам гвоздиками, – предательство и бесстыдство.
Хелька не знает, как держатся очки, но у нее новое платьице. Вот к чему мы в конце концов пришли.
Разговор о деньгах – золотых и бумажных; обрывки подслушанных житейских разговоров. Я по Хелькиной указке прорезаю в листе бумаги две дырки (деньги). Хелька замечает сходство листка с маской, которой добрый дядя имеет обыкновение пугать детей. Запутавшись в теме финансов, хочет выйти из положения, не обнаружив своей неосведомленности. Прикладывает к лицу «маску» и пытается пугать меня и Крысю. Не получается. Наверное, маска плохая – надо скорчить рожу. Не помогает.
Мне кажется, что Хелька начинает понимать: домашние шутят, играют, притворяются, лгут; все совсем не так, как ей казалось. Ей и странно, и притягательно это новое – настоящая жизнь, требующая усилий и борьбы, где ценятся заслуги, а не обаяние, где больше равнодушных взглядов, чем улыбок, больше ловушек, чем спасителей. Домашние не помогают ей, а мешают.
Получилось не так, как я хотел. Я хотел дать студенту педагогического училища образец: как записывать наблюдения и комментировать их. А в результате написал образец для себя самого: как от подмеченного мелкого факта, от детского вопроса переходить к разнообразным проблемам общего характера. Это доказывает, как ограничивают независимое мышление любые рамки, планы, образчики.
Стефан
Мне всегда казалось, что серьезным препятствием на пути разумного воспитания конкретного ребенка оказывается не всегда осознаваемая, но неизменно присутствующая мысль: «Не стоит». Имея сотню воспитанников, я обременен обостренным чувством ответственности, ведь каждое мое слово отзывается в сотне умов, за каждым движением следят сто пар внимательных глаз; если мне удается растрогать или убедить, побудить к действию, мои любовь, вера, энергия возрастают стократно; сколько бы детей ни подвело, хоть кто-нибудь – не сегодня, так завтра – непременно докажет, что понял меня, прочувствовал, что мы вместе.
Воспитывая сотню детей, не знаешь одиночества и не боишься полного поражения. Если же я отдаю часы, дни, месяцы своей жизни одному ребенку, то что имею в итоге? Ценой одной моей жизни я строю тоже всего одну жизнь. Отказывая себе, питаю лишь одного. Мне легче побороть досаду, усталость, плохое самочувствие, начать рассказывать, если меня слушает сотня ребят.
Сталкиваясь с воспитательницами, которые ради одного-двух детей оставили коллектив – иными словами, предпочли место частного педагога работе в приюте или интернате, – я полагал, что ими движет не любовь к своей профессии, а стремление к выгоде, к труду более комфортному и необременительному.
Всего две недели я провел с одиннадцатилетним Стефаном – и убедился, что наблюдение за одним ребенком дает не менее богатый материал, приносит не меньше забот и радостей, чем работа с группой детей. В этом одном ребенке ты замечаешь намного больше, тоньше чувствуешь и глубже продумываешь каждый факт.
Мне кажется, воспитатель, уставший от большого коллектива, вправе – а быть может, даже обязан – применить «севооборот»: на некоторое время уйти от толпы в тишину, чтобы затем вновь вернуться к работе с группой. Насколько я знаю, такой традиции нет: одни педагоги специализируются на индивидуальном, другие – на групповом обучении и воспитании.
Эти записи имеют форму дневника – так я их вел и в таком виде оставляю. Они могут представлять ценность как документ – несмотря на необычные условия, время и место.
NB. Я был тогда ординатором полевого госпиталя. Во время затишья я взял к себе мальчика из приюта; он хотел учиться ремеслу, а при госпитале имелась столярно-плотницкая мастерская. Мы провели вместе всего две недели: я заболел и уехал, мальчик еще какое-то время оставался при госпитале, потом начались военные действия, и денщик отвез его обратно в приют.
Четверг, 8.3.1917
Он у меня уже четвертый день. Я хотел сразу начать записывать. К сожалению, с дневниками всегда так: когда есть что записать, нет времени. Это многих расхолаживает. Мне жаль удивительных чувств, что остались незапечатленными. Я уже привык к присутствию мальчика.
Его зовут Стефан. Мать умерла, когда ему было семь лет, имени ее Стефан не помнит. Отец на войне или в плену, а может, убит. Семнадцатилетний брат – в Тернополе. Сначала Стефан жил с братом, потом у солдат, теперь, уже полгода, в приюте. Приюты открывает городское самоуправление, руководить ими доверяют кому попало. Правительство то разрешает обучение, то запрещает. Это не интернат, а помойка, куда сбрасываются отходы войны, печальные жертвы дизентерии, сыпного тифа и холеры, унесших родителей (точнее, матерей – отцы сражаются за новый передел мира). Война – не преступление, это триумфальный марш, ликование обезумевших на пьяном сатанинском пиру.
Я спросил, хочет ли Стефан поехать со мной, – и тут же пожалел о сказанном.
– Не сейчас – я приеду за тобой в понедельник. Спроси завтра брата, позволит ли он. Посоветуйся, подумай.
Едем; луна, снег. О чем он думает? Глядит с любопытством: костел, вокзал, вагоны, мост. Бесхитростное лицо. Говорят, трудолюбив; при госпитале есть плотницкая мастерская – отдам его в обучение Дудуку.
Экзаменую: читать не разучился.
Задача по арифметике.
– Сколько тебе сейчас лет?
Вижу, не понимает, что такое «сейчас».
– Сей час? Ну как и раньше – одиннадцать.
Не поправляю.
Получил от брата пятьдесят копеек, купил пирожки с повидлом, конфеты, у нас ел холодный зельц – шедевр Пласки; вечером у него разболелся живот. Боль в области слепой кишки. Это плохо: я хотел, чтобы он ел из солдатского котла, пока не решит, останется он тут или нет. Хотел, чтобы с самого начала у него был четкий распорядок дня.
Валентий вздыхает:
– И надо вам это?
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом