ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 17.05.2024
Глава 3. Шуба и театр
Даник выступал для первых зрителей с тех пор, как научился говорить. На Новый год, когда все жители этажа собирались на кухне, мамаша подхватывала его под мышки и ставила на табуреточку. Ко всеобщему умилению, курчавый малыш с нерусский разрезом глаз наизусть рассказывал стишки про елочку, деда Мороза и дедушку Ленина. Соседи по коммуналке, веселые и размякшие от шампанского, хлопали в ладоши и совали Данику в карманы конфеты.
Потом, в начальной школе, способного мальчишку приметила учительница пения. Она была молоденькая, славная, еще не успела возненавидеть работу и детей, поэтому, конечно, продержалась недолго. На ее уроках не было скучных палочек и крючков, вместо этого ребята слушали бобины на катушечным магнитофоне, разучивали песенки и хором вопили: "В траве сидел кузнечик" под аккомпанемент пианино.
Именно тогда Даника стали пихать во все школьные концерты. Босой, в косоворотке, он лихо отплясывал трепака или задорно пел что-нибудь народное. Скучающая публика в школьном зале оживала, когда он выходил на сцену, замирала и уже не могла отвести взгляд, пока крошечный кудрявый артист не убегал за кулисы.
В конце третьего класса учительница пения, платочком промокая глаза, под громогласный рев детей сообщила, что увольняется, а уже осенью четвероклашек встретила Шуба.
Она не то чтобы часто носила шубы и вообще предпочитала мехам скромное пальто. Ее так прозвали за сходство с портретом Шуберта, который так удачно висел над доской. Она была вылитый Франц Петер – те же щеки и ямочка на подбородке, тот же суровый взгляд и надменная улыбка. В школе поговаривали, что картину писали именно с нее, чтобы запечатлеть Шубу в ее владениях, но, наверное, врали. У Шуберта все-таки есть и бакенбарды!
Дети ее побаивались и недолюбливали. Она вела всего лишь музыку, которая считалась необязательным предметом, но драла по три шкуры. Особенно доставалось ее собственному классу. Шуба все грозилась, что сделает из них людей, потрясала маленьким кулаком. "Вот так я вас держать буду! Вот так!"
Больше в кабинете музыки не пели, не слушали бобины и не смеялись. Теперь каждый урок они под диктовку записывали биографии известных композиторов и получали двойки, если отвлекались или зевали. Даник надолго забыл, что значит любить музыку.
– Камалов картавит! – вынесла вердикт Шуба. – Ему нельзя доверять серьезный номер. Да и какой из него русский молодец? Смешно же.
К тому времени стало ясно видно, что из полукровки с раскосыми глазами растет цыганенок, а не Иван-Царевич.
Шуба преувеличивала. Даник выговаривал букву "р", но она получалась мягкая, раскатистая, как бегущий по скалам ручеек. Но к заслуженному педагогу прислушались. Больше Камалову не доверяли сольные номера: отныне его ставили только в хор или вообще давали грубую физическую работу. Он таскал декорации с места на место и раздвигал занавес для других артистов. Зрители, которых некому было разбудить, в сонном оцепенении смотрели концерт и в конце вяло хлопали, как сомнамбулы.
Даник не особенно расстроился, просто внес Шубу в список людей, которых ненавидел. Таких к его тринадцати годам набралось достаточно. Взять, например, толстого красногубого шофера, который дважды в неделю приходил к мамаше ночевать. Он смотрел на Даника, как на какого-то вонючего клопа, если заставал его дома.
– Мурочка, просил же этого убрать! – бубнил шофер, надув губы, как большой ребенок.
А мамаша суетилась вокруг него, наливала суп, давала в руку черный хлеб. Даника от этой картины сразу начинало тошнить.
Даник, наверное, сошел бы с ума, наложил на себя руки или кого-то убил. Но, к счастью, у него было Искусство.
Оно вошло в его жизнь год назад, как бесцеремонный, жестокий начальник, и сразу заставило Даника служить себе. Искусство оказалось непохоже на неуклюжие танцы и народные песенки на школьных концертах. Оно было одновременно жадное и щедрое, злое и милосердное. Как огонь, оно пожирало не только свободное время, но даже мысли и чувства, чтобы разгореться сильнее. В его пламя можно бросить все, но нельзя, кажется, отдать достаточно, как не получается накормить костер.
А началось все с актерских проб, в которых Даник даже не должен был участвовать. Режиссер городского театра набирал по школам ребят в молодежную труппу. Десятиклассницы по очереди читали монолог Татьяны, парни декламировали отрывки из Горького, а длинноволосый дядька смотрел на них из темноты актового зала и изредка хлопал сухими, как дощечки, ладонями. Он, хотя был совсем взрослый, носил модные вареные джинсы и свитер с высоким горлом. С лица режиссера не сходило доброжелательное выражение, он хвалил каждого, но почему-то никого не брал. Звали его Станислав Генрихович.
Даник крутился здесь же, потому что на своем горбу таскал стулья для вечернего концерта. В какой-то момент старшекласснику, читавшему "Ревизора", потребовался партнер по эпизоду.
Тогда Шуба вручила Камалову пьесу и подтолкнула к сцене. Он видел текст впервые, а половину Гоголевских шуток еще не мог понять. Конечно, он частенько запинался. Они едва дошли до середины, когда Станислав Генрихович вдруг рассердился, вскочил с кресла и замахал руками.
– Хватит этого кошмара! – закричал он на Даника. – Ну разве ты не видишь, что здесь совсем другой характер? Хлестаков должен быть дурак, фитюлька, никакущий человек!
– Да мне пьесу только что в руки дали! – заорал Даник в ответ от испуга. Он всегда начинал злиться и кричать, если боялся. Ему показалось, он рассердил уважаемого гостя, потому что плохо сыграл.
На самом деле, на репетициях Станислав Генрихович частенько повышал голос, вскакивал, начинал нервно расхаживать по залу. У него это происходило не со зла, а от полноты чувств. Юных актеров он частенько доводил придирками и ворчанием до слез, а потом злился на себя и ходил мрачный.
Из всей шестой школы он пригласил в свою труппу только пятиклассника Камалова.
С тех пор у Даника началась другая жизнь. Пять, шесть, а то и семь вечеров в неделю он проводил на репетициях в старом, торжественном здании городского театра. Ему не доверяли пока серьезных ролей в спектаклях. Он был то мальчик-полотер, то официант, то бедный сиротка с измазанным сажей лицом.
В свободные минуты, пока ехал на трамвае домой поздней ночью или улучал момент в школе, Даник глотал одну за другой знаменитые пьесы. Шевеля губами, он продирался сквозь незнакомые имена и тяжелый пока слог Шекспира. Искусство захватывало его, смывало волной и накрывало с головой. Он был уже не мальчишка-школьник, а Макбет и Банко одновременно, он предавал сам себя и умирал от собственной руки. Его преследовал дух отца, как Гамлета, и мучила совесть, словно горбуна Ричарда Третьего. Как в горячечном бреду, проживая одну жизнь за другой, он забывал о косых взглядах в школе. И даже то, что красногубый шофер скоро станет жить с ними под одной крышей, казалось переносимым.
Летом театр ставил "Гавроша". Уже в июне начинались гастроли по городам на берегах Волги, которые должны были закончиться аж во Владимире. Художники в спешке заканчивали декорации, поэтому в репетиционном зале стоял тяжелый запах красок и ацетона. Реквизит упаковывали по картонным коробкам, обмотав газетной бумагой, чтобы не исцарапать в дороге.
Молодые актеры ходили взвинченные, мало спали и переругивались друг с другом по пустякам. Опытная часть труппы смотрела на это, снисходительно посмеиваясь. Станислав Генрихович, воодушевленный и необыкновенно нервный, все чаще во время репетиций всплескивал руками, вскакивал и начинал расхаживать по зрительного залу, сшибая кресла. Он уже довел двух девочек из театрального до слез, а пожилой звуковик пообещал уволиться к осени.
Даник тоже заразился этой тревожной, радостной суетой. Он и правда ходил, словно больной, с лихорадочно горящими глазами и чахоточно-бледным лицом. Наверное, у него даже поднялась температура: лоб и щеки наощупь были горячими, как сковородка. Иногда Даник брызгал себе в лицо ледяной водой, чтобы хоть немного охладить раскаленное лицо. Но огонь Искусства продолжал жечь его изнутри, заставлял без отдыха репетировать свои реплики и гнал в театр с рассветом. Однажды Камалов обнаружил, что рассказывает свой монолог уборщице за неимением других слушателей.
Для него это были первые гастроли в жизни. Самый младший в труппе, он до последнего не верил, что его возьмут. Конечно, роль была крохотная. Даник пробовался на Гавроша, а ему отдали играть безымянного мальчика, которого застрелят в третьем акте. В начале он будет продавать газеты и громко кричать: "Свежая пресса!" Потом два раза мелькнет среди товарищей Гавроша. И, наконец, испустит дух, чтобы зритель пустил слезу над юной жертвой.
Даник серьезно подошел к роли. Он довел соседей по коммуналке до нервного тика, когда на разные голоса кричал: "Свежая пресса!" Когда он ложился спать, свернувшись в клубок на раскладном кресле, перед его глазами вставала вся жизнь маленького беспризорника, который в дождь и мороз должен продавать газеты равнодушным прохожим. Даник так часто воображал смерть, что скоро и самого себя чувствовал обреченным.
На планерке Станислав Генрихович объявил:
– Следующая репетиция – генеральная. Можете собирать чемоданы.
Все захлопали, а девочки еще и радостно запищали. Только звуковик нервно закурил, выпуская дым из-под щетки усов.
– Несовершеннолетние должны получить письменное разрешение родителей и рекомендательное письмо с места учебы, – добавил худрук.
Кроме Даника, несовершеннолетними были всего лишь несколько студентов театрального училища. У них проблем с гастролями возникнуть не могло. Наоборот, такие поездки шли в зачет практики.
Опустив глаза, Даник нервно ощипывал бахрому на ветхом пальтишке с заплатами на локтях – костюм маленького газетчика удался на славу. Ему стало тревожно. Он не сомневался, что мамаша будет только рада избавиться от него на месяц или два. А вот какую характеристику напишет школа?
И действительно, мать охотно подписала разрешение. Она долго, пристально смотрела стеклянными глазами то на сына, то на лист бумаги на столе, и, казалось, слышно было, как скрипят шестеренки в ее голове.
– Ты играешь в театре? – спросила она, наконец.
Не заметить, что Даник готовится к пьесе, живя с ним в одной коммуналке, было практически невозможно, но мамаше это удалось. Она отчего-то развеселилась.
– А я-то думаю, чего ты ходишь одетый, как беспризорник, – подмигнула она. – Перед соседями уже стыдно.
– Я и есть беспризорник в пьесе, – раздраженно закатил глаза Даник. – А когда я весь второй класс в дырявых калошах ходил, тебе, значит, не стыдно было?
– Ты еще времена царя Гороха вспомни. Злопамятный же ты.
Мамаша засмеялась и потянулась, чтобы взъерошить Данику кудрявые волосы, но он отшатнулся и демонстративно клацнул зубами около ее ладони.
– Ну, поезжай, – согласилась мать с облегчением.
Она не спросила ни с кем сын поедет, ни где будет жить, ни как доберется. Данику стало обидно. Он, конечно, и не ждал слезный прощаний, но хоть спросить, на какие шиши он купит билет, мать могла бы. Наверное, если он вовсе не вернется, а останется, как Гаврош, беспризорничать, мамаша и не заметит.
Осталось получить характеристику от директора. В каникулы в школе было тихо и пусто, если не считать трудовых отрядов, которые приходили поливать клумбы, и несчастных второгодников. Дожди размыли квадраты классиков во дворе, в коридорах гулко разносились шаги. Даник решил сразу идти к директору. Тот был нормальный дядька, по праздникам играл на гитаре и разрешал бродячим собакам спать под крышей на крыльце школы. Он обязательно написал бы рекомендательное письмо.
Но, к сожалению, в гулких пустынных коридорах Даника поймала Шуба.
– Куда это ты идешь, Камалов? Ты, кажется, закончил без двоек.
Даник рассказал, внутренне подобравшись. Он всегда безошибочно различал взрослых, которые не желают ему ничего хорошего. А Шуба была еще и мелочно-мстительна.
– Гастроли, значит? – уточнила она. – Очень жаль, Камалов, но никак не выйдет. Ты ведь не пионер.
– Причем здесь пионеры?! – взревел Даник. – Я же не на картошку в колхоз еду! Я играть буду!
– Ну, ну, не кипятись. Хорошее рекомендательное письмо можно дать только пионеру, а ты? – Шуба развела полными руками. – Я ведь тебя предупреждала, Камалов. Как говорится, если ты плюнешь в коллектив, коллектив утрется, а вот если коллектив плюнет в тебя…
Она покачала головой, цокая языком. На солидном Шубертовском лице появилось мстительное выражение. Даник вдруг понял, что доказывать что-либо уже нет смысла. Она так говорит не потому, что сама верит, и не потому, что хочет наставить ученика на путь истинный. Нет, Шуба всего лишь наслаждается властью над маленьким, бесправным учеником Камаловым. Не пионером даже! И она никогда, ни за что не подпишет ему характеристику и не позволит это сделать директору. Ляжет у дверей если не костьми, так всей своей массивной тюленьей тушей, и не выпустит. Не положено ездить на гастроли раньше, чем на картошку! Нечего тут из грязи нос высовывать! На тебе по голове, чтобы сидел смирно и не гундел!
Поэтому Даник вырвал плечо из цепких пальцев Шубы и быстро зашагал прочь, не оборачиваясь.
Целый день он мотался по солнечному Горькому и жалел себя долго, со вкусом. Наверное, будь он постарше, довел бы себя до боли в сердце. Но Даник был полностью здоровым, крепким сопляком, поэтому у него всего лишь заболела голова от усиленных мыслей.
“Мать считает, что я уезжаю с театром. В театр я позвоню и скажу, что в школе не отпустили, – решил он, наконец, устав от бесполезных метаний – А сам я могу быть, где угодно”.
И сразу стало как-то легче и спокойнее, словно с рук и ног упали кандалы. Даник стоял на высоком берегу Оки, свободный, никому ничем не обязанный и никому не нужный, словно бывший каторжник Жан Вальжан из романа «Отверженные». Внизу неторопливо проходил небольшой двухпалубный прогулочный теплоход, направляясь к Стрелке – месту, где река Ока встречается с Волгой и дальше огромные реки несут свои воды вместе, рука об руку – к Чебоксарам, Казани, Саратову, Сталинграду…
Хорошо бы построить плот и отправиться на все лето в путешествие по реке, словно Гек Фин и Джим по водам Миссисипи, удить рыбу и лишь на ночь причаливать к берегу. И позвать с собой только самых надежных товарищей…
И подумав об этом, Даник вспомнил другую реку, холодную и быструю, на берегу которой он когда-то жег костры и пек картошку на углях, и рядом был верный, надежный товарищ Ленька, с которым можно говорить почти о чем угодно, не боясь, что он станет смеяться. Теперь оставшемуся в полном одиночестве Данику мучительно захотелось, чтобы все стало по-прежнему.
А ведь Ленька сейчас в «Краснополье». Добраться туда нетрудно: даже если безбилетника выставят из автобуса на полдороги, можно доехать с попутным грузовиком-молоковозом. И нет, он, Даник, не собирается навязываться или униженно просить помощи! Он просто соскучился, так почему бы не съездить в гости к старому другу?
Глава 4. Пояс Лирниссы
Сначала все складывалось как нельзя лучше. Рано утром Даник доехал на трамвае до конечной, где городские многоэтажки уступали территорию утопающем в зелени разномастным домикам садовых товариществ. Там перебрался через железнодорожную насыпь и срезал путь через частный сектор. Однажды ему пришлось даже перейти по шатким досточкам ручей, рискуя единственными приличными брюками. Наконец, Даник вышел к одинокой автобусной остановке.
От одуряющего запаха цветущей черемухи кружилась голова. Остановку украшало мозаичное панно: женщина в косынке протягивала огромный сноп сена, а над ее плечом улыбающийся тракторист занимался сельхозработами. Остановка была старая, и кто-то уже успел испортить картину, выколупав колхознице и трактористу глаза. По-прежнему улыбаясь, они смотрели на прохожих пустыми белыми провалами. Данику почему-то стало жутко, и тогда он, привыкший на страх отвечать дерзостью, деланно засмеялся, помусолил химический карандаш и, встав ногами на скамейку остановки, дорисовал колхознице огромные уши, а трактористу – роскошные, словно у композитора Шуберта, бакенбарды. От художеств его отвлекло неприятное ощущение, что кто-то смотрит в спину. Даник испуганно обернулся – и сам устыдился мимолетного страха – остановка была пуста.
Подъехал автобус – желтый, потрепанный ЛиАЗ, ветеран дорог. За рулем сидел загорелый крепкий дядька в тельняшке с синей татуировкой на плече. На наколке – вертолет над горными вершинами. Водила добродушно сделал вид что верит прилично одетому пацану, «забывшему проездной в школьной форме». Пассажиров было немного: молодая семья, с неугомонным, капризным ребенком, старушка, несмотря на почти летнюю жару замотанная до самых глаз в юбки и платки, и сутулящийся, словно скособоченный, мужик в брезентовой куртке. Он за руку поздоровался с водителем, весь при этом неловко перекосившись, кивнул женщине в платках и уселся через проход от Даника. Стало видно, что у мужика нет левой руки – рукав куртки был подвернут у локтя и заколот огромной булавкой.
Смотреть на калеку было неприятно, и Даник уставился в окно. Автобус тронулся. Навстречу побежали лесополосы, делившие огромные, до горизонта свежевспаханные поля на правильные квадраты, дорожные знаки, проселочные дороги, группа девушек на велосипедах, которым автобус, обгоняя, весело побибикал.
Пастораль за окном, словно сошедшая с разворота учебника «Родной речи», быстро наскучила Данику, и он коротал время, рассматривая пассажиров. Оказалось, он ошибся, приняв женщину в платках за старуху. Когда та сдвинула закрывающие лицо бесформенные тряпки, Даник увидел спокойное, правильное лицо с прямым носом и маленьким нервным ртом – женщина была даже младше мамаши. Вот она запустила руки в корзину и в ее узловатых пальцах появился лист бумаги, из которого женщина начала быстро и ловко складывать бумажного журавлика.
Капризная девочка на руках у дачников потянула руки к платку женщины, дернула. Женщина строго посмотрела на ребенка и, нахмурившись, пригрозила:
– Вот будешь проказить, тебя чудь белоглазая заберет!
Ее шутливая угроза прозвучала столь серьезно, что ребенок, оторопело моргнув, скорчил обиженное лицо и разревелся – но не капризно, а испуганно, прижимаясь к матери. Та что-то буркнула под нос, но скандала затевать не решилась.
– Ну ладно, ладно, не слушай тетку Тамару! – примирительно усмехнулась женщина странной кривой усмешкой, дернув только одним уголком губ – Чай, у тебя и папа есть, и мама есть, они, чай, тебя не отдадут. На вот тебе чудо-птицу, защитника!
Она протянула ребенку бумажного журавля.
– А родителям накажи так, – продолжала странная женщина по имени Тамара, – как придет чудь, как начнет в окна да двери скрестись, да спрашивать голосами заунывными: есть кто в доме ненужный? Так отвечайте – никого для вас, чужаков, нет, все в доме нужные. Так и уйдет чудь восвояси, нет у нее власти, забирать против воли родителей! А то ведь бывает так: рассердится глупая мать на ребенка, да и скажет в сердцах: пропади ты пропадом, век тебя не видеть! А чудь только того и ждет, под окнами подслушивает. Пикнуть малютка не успеет, унесут его с собой, а на место куклу положат заколдованную. Мать ее за своего ребенка примет, не понимая, что куклу соломенную нянькает.
Данику стало грустно и неуютно от такой сказки, холодок пробежал по спине. Он слишком часто слышал подобные слова от родной мамаши, поэтому фыркнул нарочито громко, словно ни к кому не обращаясь:
– Бабкины сказки!
В автобусе стало вдруг тихо. Однорукий мужик откашлялся в кулак и искоса посмотрел на разболтавшуюся женщину.
– Конечно-конечно, малой! – сразу как-то съежилась Тамара, быстро пряча лицо под складками платка. – Заболталась я, сама не понимаю, чего несу. Из ума выжила. Не серчай на тетку Тамару.
Не ожидавший такого Даник смутился и, отвернувшись, буркнул, что ни на кого не сердится.
– А и ладно! – улыбнулася Тамара своей странной улыбкой – Жить в обидах, что со львом во рвинах. Возьми и ты защитника на добрую память!
Даник не умел принимать неожиданные подарки, но отказываться было еще глупее, поэтому он смущенно пробормотал благодарности, когда женщина извлекла из корзины и вложила ему в руки неумело, но старательно вырезанную из дерева деревянную фигурку – коня с роскошной гривой и хвостом, сделанными из мочала. Глаза коня, нарисованные углем, косились на Даника с самым залихватским видом.
***
Леня видел в кошмарах, что тонет, столько, сколько себя помнил. В родах он наглотался околоплодных вод, поэтому появился на свет синий и совсем не дышал. Тогда ли возник этот инстинктивный, необъяснимый ему самому страх перед глубиной? Или, может быть, позже, когда он нахлебался воды в возрасте лет трех или четырех?
Это стало одним из первых его воспоминаний. Оно было обрывчатым, нечетким и малосвязным, как вся та странная, похожая на сон жизнь, когда Ленька ходил в ясли, носил колготы и не мог выговорить свое имя. Он купался в ванной с любимыми игрушками: пластиковым пароходом, резиновой лягушкой и рыбиной с полым, гулким животом. Рыбина и сейчас сохранилась – валяется в кладовке, заброшенная в коробки с прочим хламом. Как вышло, что его оставили одного, не выключив воду? Может, маме срочно позвонили с работы или в дверь постучала соседка? Ленька помнил, как гудели трубы и шумел кран.
Дальше воспоминания сменялись быстро, как в монтажной склейке. Вот ванная набралась ему до горла. Он пытается встать, чтобы не нахлебаться пены, но скользит и падает. Вода захлестывает его с головой, бьет в ноздри и уши, давит на глаза, заполняет рот. Леня кричит, не слыша себя. Легкие неприятно наполняются жидкостью, их сотней иголочек что-то колет изнутри. Он слепо бьется в ванной, как рыбина, и не может нащупать твердую поверхность. Руки скользят. Пальцы не раз и не два срываются с бортика. В этот момент он маленький, жалкий и слабый. Он – котенок, которого топят в ведре.
Хоть в лексиконе Леньки не было тогда слов "смерть" и "погибнуть", он, кроха, осознавал, что это именно то, что с ним происходит. Он помнил черный ужас от того, что вот-вот перестанет существовать.
Следующий кадр склейки – и вот отец трясет его в воздухе, держа за лодыжки, чтобы вода вылилась из легких. Клетчатая папина рубашка и смятый галстук прыгают вверх-вниз перед Ленькиным носом. Дышать больно, все внутри горит. Отец издает страшный, полный горя крик. Так может выть только зверь, на глазах у которого умирает его единственный детеныш. Леня, наконец, кашляет, выплевывая воду, и тоже пускается в рев. Какое-то время они плачут вместе, прижавшись друг к другу на мокром кафельном полу.
В тот день, когда Леньке предстояло вместе с отцом поехать на место будущего раскопа, он видел во сне, что тонет. Он поднялся с постели вялый и недовольный, клевал носом во время зарядки и почти ничего не съел на завтрак. Вода, приходящая в кошмарах, всегда была для него дурной приметой.
– Леонид, что с твоим настроением? – шутливо возмутился отец. – Будем его поднимать немедленно!
Раскоп должен был начаться через неделю среди серых унылых каменюк, которые местные называли Поясом Лирниссы. Деревенские бегали туда пешком прямо через васильковый луг, но папа взял машину: туда можно было добраться и дорогой, если сделать небольшой крюк. Было по-грозовому жарко, и мама решила остаться дома.
– Я на эти камни насмотрелась, когда маленькая была, – сказала она. – Да и неправильно к ним на “Волге” ездить. Не по традиции.
– Зато удобно, – отрезал отец, загружая в багажник сумку с обедом на двоих и чаем в термосе.
Белая "Волга", подскакивая на ухабах и плюясь щебенкой из-под колес, выехала за ворота. Папа вел осторожно, чтобы не передавить случайно куриц, которых здесь бродило с избытком. Бабушки отпускали их погулять под присмотром голенастых, злых, крикливых петухов. Стало слышно, как за заборами загремели цепями сторожевые псы.
Родительский дом, двухэтажный, из красного кирпича, стоял на границе двух миров: с одной стороны были дачи, с другой – старая деревня. Черные, угрюмые хаты соседей неодобрительно косились на нового, крепкого соседа.
Дом Тереховых стоял на "деревенской" половине "Краснополья", но считался дачей, потому что от прежней избы и прежних хозяев ничего не осталось. Леня смутно помнил побеленную избу, крышей почти уходящую в землю, и печурку с изразцами, у которой бабушка обычно и сидела, прижавшись костлявым старушечьим плечом к горячему боку. Ей постоянно было холодно из-за того, что она много болела в юности. Наголодавшись и намерзшись на всю жизнь во время войны, она не могла наесться и согреться за всю жизнь.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом