Михаил Забелин "Смута. Роман"

Действие романа разворачивается на фоне событий, происходивших в России с 1914 по 1922 год: Первая мировая война, Революция, Гражданская война.Главные герои романа – братья Жилины, выходцы из купеческой семьи. Александр – доктор, Михаил и Николай офицеры. Дальнейшие судьбы их складываются по-разному, но главным для каждого из них остается родина, без которой они не представляют жизни.Любовная тема занимает в романе особое место. Война разбрасывает влюбленных, испытывает их чувства.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006415638

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 04.07.2024

Своей неутомимой заботой Крошкин напоминал доброго дядьку, ухаживающего преданно и беззаветно за барским дитятей.

– Спасибо тебе, Крошкин.

Утром туман рассеялся, и стало хорошо видно, как шагах в четырехстах от них из окопа вылезали черные фигуры немцев, потягивались, куда-то уходили и снова возвращались.

Дождь усиливался, обратился в мелкую, колючую крупу и закутал землю, окопы, русских и немецких солдат серой, промозглой сыростью.

Так, в грязи, в осенней слякоти, в размокшей жиже, под утомительно унылым дождем, без перемен на фронте, тоскливо протянулись три дня.

На четвертый день немцы перешли в наступление.

– Ваше благородие, немцы.

Из немецких окопов вылезали фигуры в черных шинелях и быстро строились в шеренги.

– Ваше благородие, гляди, какая масса прёт! – воскликнул рядом солдат Сазонов.

– Постоянный! Часто – начинай!

Немцы шли скорым шагом. Как бы для порядка, тяжело заворчала немецкая артиллерия. Со скрежетом рвались, взметая фонтаны грязи, гранаты, сверху сыпала пулями свистящая шрапнель.

Пулемета при роте не было, как не было и артиллерийской поддержки. Приходилось рассчитывать на собственные силы. Лихорадочно щелкали затворы, а германцы всё приближались. Они шли ровной, твердой цепью, словно пули не брали их. Немцев был легион, и казалось: эта безудержная лавина сметет сейчас роту, даже не заметив этого, и покатится безостановочно, безудержно, давя и подминая всё, что попадется на пути, дальше.

Затрещало справа и слева, забухала, наконец, наша артиллерия, и всё слилось в нескончаемый, пронзительный сплошной гул.

Немцы бросились в атаку.

– Не робей, ребята, – раздался голос Крошкина.

И вдруг неожиданно, словно сломавшись, будто споткнувшись и растеряв на ходу свою неуязвимость, немцы стали падать: сначала четверо, потом еще, больше, больше.

– Наша берет! – прокатилось по окопу.

Немцы падали один за другим. Кто-то останавливался, кто-то уже бежал назад. Ряды их дрогнули, разорвались, атака была отбита.

На пятый день пришла смена.

II

Май тысяча девятьсот пятнадцатого года пришел в Москву грозными, глухими раскатами грома, дальней грозой, что полыхала огнем на западе и уже называлась великой войной. Еще прошлой осенью все говорили, что война эта ненадолго и не позднее, как к Рождеству, закончится. К весне уже стало понятно, что скорой войны не будет. Еще в прошлом году праздновали победы и о войне отзывались, как о недоразумении, пустячке: повоюют немного, осадят Вильгельма, да и разойдутся, и жизнь потечет, как прежде.

Но как-то быстро, будто трясина, война стала засасывать в себя всё новые армии и новые страны и забирать всё больше и больше жизней. Страны и миллионы людей увязли в этом кровавом болоте так глубоко, что уже не было сил ни выкарабкаться из него, ни остановиться, и оставалось одно: убивать друг друга и умирать.

Русская армия потеряла всё, что сумела отвоевать в начале войны, и вместо победных маршей начала тяжело, неся страшные потери, отступать. Вместо обещанных триумфов и фанфар под колокольный погребальный звон в Москву и в Петроград потянулись эшелоны с десятками тысяч раненых и искалеченных людей. Ропот недовольства и разочарования прокатился по всей стране и всколыхнул дремавшую Россию.

Этой весной Москва выглядела особенно серой и хмурой. Май расцвел садами, но в воздухе, перебивая ароматы близкого лета, густела и растекалась, как зараза, тревога. На улицах стало неспокойно. Сначала исподволь, а потом всё громче стали говорить о предательстве. Слухи, шёпот и брань волнами прокатывались по городу, и толпы обозленных людей уже собирались на Красной площади и кричали что-то непотребное: бранили царских особ, требовали отречения императора и пострижения императрицы в монахини, кричали уже во всеуслышание: «Повесить Распутина!», «Императрица-немка – германская шпионка!»

Известия с фронтов об огромных потерях и отступлении становились всё более ужасными и пугающими. Госпитали уже не справлялись с наплывом раненых.

* *

*

В последние месяцы доктор Александр Александрович Жилин выматывался страшно. Он ассистировал профессору Федорову, но уже не хватало врачей, и некоторые операции проводил сам. Он свыкся со смердящим запахом смерти, знал ее повадки, ее уловки, видел по лицам раненых, когда она отступала, ехидно кривясь, или хватала металлической рукой за горло, и тогда синеющие губы смолкали на полуслове. Смерть была всюду, рядом, неумолимая, безжалостная. Кровь, боль, смерть и раненые, заполонившие палаты, коридоры и залы больницы, стали будничной, привычной картиной, в которой не оставалось места эмоциям, а страдания и стоны людей лишь фокусировали руки и разум на каждодневной, беспрестанной работе.

Эта работа, в которой лица становились расплывчатым, неясным, бледным пятном, а перед глазами были лишь раны, заставляла Александра Александровича двигаться и выполнять то, что выполнять было необходимо, с каким-то автоматизмом, изгонявшим из ума всё ненужное, что творилось вокруг. Эти доведенные до автоматизма движения не давали думать ни о времени, ни об усталости, но иногда, по вечерам, она заявляла о себе тяжестью в ногах, бесконечными, болезненными ударами какого-то инородного маятника в висках и ощущением опустошенности в желаниях и мыслях.

Александру Жилину было двадцать шесть лет. Перед самой войной он окончил медицинский факультет университета, стал работать в одной из московских больниц, превращенной с началом военных действий в госпиталь, и жил один в собственной квартире на Солянке.

В той спокойной довоенной жизни, отрезанной четырнадцатым годом, остались мечты о славе и о прекрасной незнакомке, что ненароком, как из утреннего тумана, войдет в его жизнь. Когда-то он рисовал в своем воображении красивую, умную девушку в воздушном, длинном платье и в белой шляпке. В его снах она всегда появлялась неожиданно: где-нибудь на бульваре или на южной приморской набережной. Война растоптала эти юношеские грезы и закапала грязью, заглушила стонами раненых его представления о безмятежном семейном счастье.

Тем более странной и нежданной оказалась встреча в пропахнувшем йодом, хлоркой и бинтами госпитале, встреча, о которой и мечтать-то он давно перестал.

Тот день – три месяца назад, был совершенно обычным – таким же, как сотня предыдущих, тяжелых военных дней: одинаково серых от шинелей, белых рубах и форменных брюк, бурых от пятен крови и багровых от пропитанной кровью марли, душных от спертого воздуха в палатах. Конец февраля обещал раннюю весну, и какие-то едва уловимые, первые, пряные ее запахи уже щекотали ноздри, витали в воздухе тонкими, невидимыми струйками.

С утра был обход, потом операции, последняя – тяжелая: загноение брюшной полости. Спасти молодого офицера, почти мальчика, имени которого он не запомнил, не удалось.

Когда доктор Жилин вышел после операции в больничный двор, с удовольствием глубоко вздохнул морозного ветра, прошелся взглядом по протянувшемуся напротив заснеженному бульвару и попытался заморозить, выгнать из головы вместе с ветром тяжелые, смрадные больничные мысли, -он краем глаза увидел, как на крыльцо вслед за ним вышла девушка в белом фартуке сестры милосердия под накинутой на плечи шубкой.

Он обернулся к ней.

– Вы новенькая? Я вас не помню.

– Я вам ассистировала только что.

И тогда с ним произошло то, что никогда не случалось ранее – ни с одной женщиной, которых он встречал, – он почувствовал немыслимо сильное, неосознанное притяжение и одновременно робость, будто ее глаза звали, сигналили, тянули к себе, как магнит, а он был не в силах отвести от них взгляда, будто застыл, окаменел, одеревенел. Это было, как удар в сердце, как вспышка перед глазами, как разряд тока в голове.

Он смешался, слегка поклонился и представился.

– Я знаю, – ответила она. – Меня зовут Варя.

Теперь эти три месяца ворвавшейся стремительно и бурно в его жизнь весны представлялись ему особенными и яркими, словно не было до этого других вёсен, точно приласканный теплыми запахами с каждым новым днем вместе с оживающей, заждавшейся солнца природой оттаивал и пробуждался душой он сам.

Его одинокое жилище нынче казалось ему веселее, в больничные палаты всё настойчивее стучались солнечные капли, дни ускоряли бег, и сильнее колотилось сердце. Это необычное кружение мыслей и чувств отодвигало куда-то в дальний темный угол всё безобразное и грязное, что было вокруг, а всё светлое и важное делалось выпуклым и броским, и он сам прекрасно понимал, что это новое и хорошее в нем самом и в его жизни связано с Варенькой.

«Каким причудливым, непредсказуемым узором переплетаются человеческие судьбы и как своенравно и гордо вырастает, где бы то ни было: на зеленой мирной лужайке или в навозной куче людских страданий, – загадочный чудный цветок по имени любовь», – думал Александр.

Если бы кто-то спросил его в эту пору: «Какая она, твоя Варенька?» – он бы растерялся: «Милая, добрая», – а сам бы про себя решил: «Не то, не так, да и не стоит никому говорить об этом. Да разве можно рассудком охватить огромность, бездонность ее глаз, похожих на звездное летнее небо? Разве можно выразить сухими аптекарскими словами, когда соединяешься с ней взглядом, блаженство, сравнимое с ароматами южной ночи, нежность, что захлестывает тебя, как замешанная на солнце морская волна, и теплыми брызгами ложится на сердце?»

Будто в этом серьезном, рассудительном человеке, каким считался доктор Жилин, вдруг неожиданно для него самого появился второй – влюбленный, застенчивый мальчишка.

В эти сияющие месяцы весны для Александра Жилина стало привычным и радостным в тот поздний час, когда приближающаяся ночь успокаивала сном раны и боль, а в госпитале оставались дежурные доктора и ночные сиделки, провожать Варю на Покровку, где она жила вместе с родителями и младшим братом. Эти прогулки бывали неторопливы и немногословны, но каждый раз, будто приоткрывая вуаль с лица, он узнавал о ней что-то новое.

Варя Зимина была моложе его на семь лет, окончила гимназию, с началом войны записалась, как и многие, на курсы сестер милосердия и в госпитале работала недавно.

С того дня прошло три месяца. Весна в Москве набухала почками, зеленела и, наконец, расцвела, как гирляндой, бульварами.

*

*

В один из нежных майских вечеров, проводив Варю до дома, Александр возвращался по знакомому уже маршруту к себе на Солянку.

Еще издали он увидал двух офицеров, неторопливо прогуливающихся вдоль дома. Лиц в сумерках было не разглядеть, но Александр вдруг заторопился. На стук шагов по мостовой военные обернулись, и в одном из них Александр узнал своего брата Михаила, ушедшего на фронт с началом войны.

Они обнялись молча, и Саше подумалось, что, наверное, именно так, как пахло от Мишиной шинели, пахнет война.

– Познакомься: мой армейский товарищ, поручик Попов. Мы с поезда и сразу к тебе.

Неожиданность встречи и радость облегчения от того, что Миша, который в последний год всегда соединялся в сознании с известиями, приходящими с фронта, вернулся, и вот он здесь, оглушили Александра, и он лишь повторял:

– Пойдемте, пойдемте скорее.

В последний раз братья виделись еще до войны – ровно год назад в Суздале. Тогда Александр приезжал на венчание Михаила и Анны. Будто было это давно, в прошлом веке. Жизнь была другой: тихой, неторопливой, солнечной. Венчались они в Воскресенской церкви. Александр стоял чуть позади и не отрывал от них глаз: такие они были красивые, такие влюбленные. Михаил – в строгом костюме, мягкие каштановые волосы расчесаны на прямой пробор, серьезный, похож на отца. Рядом с ним Аня – совсем девочка, маленькая, стройная, в белом свадебном платье. Какое-то наваждение из той жизни.

– Прошу вас, господа. Снимайте шинели, проходите.

Из коридора они вошли в просторную гостиную, из которой открытые двери вели еще в две комнаты поменьше. Михаил здесь был впервые. Он провел цепким взглядом по сторонам: квартира оказалась уютной, чистой, но в ней не хватало домашности.

– Так и не женился?

Александр смутился.

– Нет пока. Располагайтесь. Сейчас пошлю дворника в трактир за закуской.

Они расселись по диванам, и Александру на секунду показалось, что атмосфера в комнате изменилась, и вместе с этими молодыми подтянутыми офицерами, один из которых был его братом, вошел в дом и застыл в воздухе, заполонив собой всё пространство, тяжелый кожаный запах большой войны.

– Мы у тебя переночуем, ты не против? У поручика есть назавтра дела в Москве, а я с утра домой.

– Только если это вас не очень обеспокоит, – вставил Попов.

– Что вы, что вы, я рад. Наоборот, не терпится услышать новости с фронта из первых уст, а то в газетах непонятно о чем пишут: о каких-то дамских каплях, пропавших собачках, происшествиях, в общем, о разной ерунде, а о том, что на фронтах происходит, три строчки.

Сказанные слова тут же показались Александру никчемными, неуместными, но он почему-то стеснялся выразить свою радость: даже не от присутствия постороннего человека, а, казалось, от того, что каким-то образом этот запах, как тень войны, шагнувший из окоп вместе с погонами и сапогами в его мирный дом, призывал к сдержанности.

– Есть ли известия из дома?

– Давно не писали. На Рождество получил открытки от мамы и от Анюты.

Теперь при свете лампы братья смогли, наконец, рассмотреть друг друга.

Михаилу было двадцать пять лет, но он казался старше брата. Волосы его были наголо обриты, прямой нос, брови вразлет выражали характер уверенный и твердый, но смягчались приветливым взглядом. Усы и сильный подбородок на чистом лице придавали мужественность и несколько старили его. Военная форма ему шла – он оставался всё тем же безукоризненным франтом. От сапог и портупеи пахло армией.

Александр и характером, и лицом пошел в мать. Его светлые волосы шапкой обрамляли тонкое лицо и делали похожим на известного поэта Блока. Он носил пенсне, а небольшой пушок на верхней губе его, наоборот, молодил, смягчал черты лица и придавал ему облик студента старших курсов.

Принесли закуски, сели втроем за стол. Михаил сидел задумчиво, закинув ногу за ногу, упершись глазами куда-то в пространство стола, и небрежная его поза никак не соответствовала отстраненному взгляду, а наоборот, усиливала контраст с напряженно сжатыми, переплетенными будто с мукой, с силой руками.

Александр рассматривал исподволь его лицо и вдруг подумал, что никакая его собственная усталость и душевная боль от неизбежности видеть смерть каждодневно, от чего она тускнела и стиралась, не может сравниться с ужасной усталостью человека, который сам каждый день идет на смерть, не зная, будет ли у него следующая минута или час, или следующий день. Эта мысль настолько поразила его, что Михаил предстал перед ним с какой-то новой стороны: не как те раненые из госпиталя, а по-другому – плоть от плоти он сам, неотделимый от него самого, настолько близкий, что становилось страшно от того, что этот человек – его брат, отражение его самого, мог исчезнуть навсегда, но вернулся, сидит напротив, его могло бы и не быть уже, но он пришел, случайно заглянув на огонек по дороге с войны на войну. И в который раз Александр подумал, насколько хрупка и непредсказуема человеческая жизнь.

– Ты надолго?

– В отпуск на две недели.

Поручик Попов молчал и, казалось, старался сделаться как можно незаметнее, чтобы не помешать встрече братьев.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом