Перейти к содержанию

Поручик Ржевский и дамы-поэтессы — книга №3 серии «Гусарский детектив»

Автор:

5,0 110+ оценок читателей Рунета
Категория
Юмористическая проза
Серия
Гусарский детектив · книга №3
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Осенью 1826 года поручик Ржевский приезжает в Тверь, чтобы быть шафером на свадьбе девицы Тасеньки. Предсвадебные торжества проходят чинно и прилично. Даже мальчишник устроить нельзя, поэтому поручик скучает. По счастью, проездом в Твери оказывается давний друг Ржевского – поэт Пушкин. Вместе можно отлично гульнуть, но все планы рушит кража. Из номера гостиницы, где остановился поэт, похищена рукопись стихотворения «Во глубине сибирских руд». Стихи вольнодумные, и если они окажутся не в тех руках, будет плохо. Надо скорее выяснить, кто похитил рукопись, а затем без шума и скандала вернуть законному владельцу, но Ржевскому обойтись без шума и скандала, как всегда, очень трудно. И даже помощь Тасеньки, девицы умной и дальновидной, вряд ли спасёт от неприятностей.

Читать «Поручик Ржевский и дамы-поэтессы» — Иван Гамаюнов онлайн

Страница 4 из 10

«При случае предложу хозяину гостиницы табличку сменить», – решил поручик.

– Вот отсюда и молва, что я мот, – улыбнулся Пушкин.

– А на самом деле ты кто? – спросил Ржевский.

– Да, порой сорю деньгами, – согласился Пушкин. – Но если слушать держателей гостиниц и рестораций, то я только в самых дорогих номерах живу и самые дорогие яства вкушаю.

«А почему моё имя не используют для обогащения? – подумал Ржевский. – Чем я хуже?» Беседа становилась неприятной, поэтому он решил перевести её на другое:

– Ты что-то хотел рассказать.

Пушкин состроил таинственную мину. Подойдя к столу, где стояла бутылка, он отодвинул стул и вальяжно уселся.

Поручик тоже сел. На правах хлебосольного хозяина без лишних предисловий откупорил бутылку и разлил вино по бокалам, а Пушкин провозгласил тост:

– Помянем вольного поэта! Теперь нет его.

– Кого помянем? – нахмурился Ржевский, поставив бутылку на стол и даже не притронувшись к своему наполненному бокалу.

Пушкин вздохнул:

– Вольного поэта. Теперь я раб – должен все мои сочинения представлять на высочайшее одобрение. Самому государю.

– И давно ты раб?

– С сентября.

– Как же так вышло?

– Да как-то вдруг. Сижу я в своей деревне, как мне предписано. Веду себя примерно: вольнодумных стихов не пишу, к бунту не подстрекаю.

– И? – нетерпеливо спросил Ржевский.

Пушкин сделал несколько глотков рейнского, остался доволен вкусом и, поставив бокал, начал рассказывать:

– Числа, кажется, третьего поехал я к соседям в гости. Есть у меня соседка – Прасковья Осипова. Имя у неё простоватое, но сама она весьма утончённая особа. Довольно молода и мила. И дочери её тоже весьма милы. И племянницы. И падчерица.

– А! – Ржевский понимающе кивнул. – Они способствовали твоему порабощению? С женщинами всегда так.

Пушкин помотал головой:

– Нет-нет, дело не в них. Это я так, к слову. В общем, я чудесно провёл время, возвращаюсь под вечер, а у меня в имении ждёт жандармский офицер с предписанием, чтобы я скорейшим образом собирался в Москву.

– А он сказал, для чего тебе в Москву? – спросил поручик.

– Нет, – ответил Пушкин. – Сплошная тайна, как в романе. Поэтому я решил сжечь некоторые бумаги, если вдруг в моё отсутствие проведут в доме обыск. А на заре мы с офицером садимся в мой экипаж и мчимся в Псков в полном молчании. Там офицер передаёт меня с рук на руки фельдъегерю, который тоже ничего не объяснил. Лишь уверил, что беспокоиться не о чем, и даже позволил пообедать в псковском трактире, где мне подали щи с тараканами… ну да ладно. Мчимся дальше – в Москву. И опять в молчании. Одно успокаивало – если я мчусь в своём экипаже, значит, не арестант. Доехали до Москвы вдвое быстрее, чем обычные путешественники. А там оказалось, что меня требует к себе император Николай Павлович.

– Погоди, – задумался Ржевский. – Я слышал, как раз третьего числа в Москве случилась коронация. А тебя вечером третьего числа спешно затребовали в Москву. Зачем торопиться, если на коронацию всё равно не успеть?

– Не знаю, – сказал Пушкин. – Очевидно, такова природа власти. Бывает, власть забывает о нас на годы, а то вдруг: «Подать сюда сию же минуту!» Вот меня и подали императору, сразу по прибытии в Москву доставили во дворец. Даже переодеться не дали, а как есть – в дорожном сюртуке – препроводили в императорский кабинет. Государь беседовал со мной более часа.

– О чём?

– Поначалу о политике. А затем о поэзии, о музах. Но, как видно, когда речь зашла о музах, государь меня не слушал. Или слушал, но не поверил моим словам. Я пытался объяснить, что музы – своевольные создания. Я не могу знать, куда они меня повлекут. – Поэт задумался о чём-то, но в следующее мгновение снова посмотрел на Ржевского. – Государь взял с меня слово, что я больше не позволю музам вдохновлять меня на непристойные стихи. И что я больше не сочиню ничего против правительства.

– А! – Ржевский снова кивнул. – Поэтому ты зовёшь себя рабом?

Пушкин потупился.

– Я сам надел на себя оковы. Ведь государь два раза повторил: «Что же мне с вами делать, господин Пушкин? Не хочется губить в сибирских рудниках такой талант». В общем, я пообещал быть благонамеренным сочинителем, и тогда государь взял меня за руку, вывел из кабинета в общую залу и там как будто заново представил толпе придворных: «Господа, вот вам новый Пушкин. О прежнем забудем».

Ржевский вдруг вгляделся в собеседника пристально:

– А скажи-ка мне, братец, не сочиняешь ли ты сейчас.

– Разумеется, сочиняю. Вот на днях сочинил новое стихотворение…

– Я не об этом. – Поручик продолжал пристально смотреть на собеседника. – Ты историю про приём у императора не сочиняешь?

– С чего ты взял? – Пушкин снова взял в руки бокал и допил оставшееся там вино.

– Ты же сочинитель, Богом в макушку целованный, – пояснил поручик. – Любую фантазию расскажешь так, что поверить хочется! Помнишь, ты мне в Одессе рассказывал о своём приключении с дамой? Якобы гуляли вы по берегу моря, ты ей свои стихи читал, и она от этих стихов так взволновалась, что в ближайших кустах тебе отдалась.

– Не помню, – признался Пушкин. – Что за дама?

– Жена тамошнего губернатора. Лицом – ангел, а повадки, как у молодой кобылки. Мадам Вороная.

– Воронцова, – поправил Пушкин и мечтательно вздохнул. – Да, припоминаю. Елизавета Ксаверьевна… Лизетт…

– Я ж тогда твоей истории поверил! – признался Ржевский. – Даже сам взялся стихи сочинять.

– Зачем?

– Ну, раз они на женщин так действуют…

– Не всякие стихи, – возразил Пушкин.

– Хочешь сказать, что твои действуют? – спросил Ржевский и победно воскликнул: – А вот и нет! Мне сама эта кобылка Вороная…

– Воронцова.

– Короче, она мне рассказала, что на самом деле было.

– И как же тебе удалось завязать столь интимный разговор? – насторожился Пушкин и даже подался вперёд, глядя на собеседника.

– Там не только разговор был интимный, – ответил Ржевский. – Открыла она мне всё. Точнее – открылась вся. Буквально вся.

– Сочиняешь, – уверенно произнёс поэт. – Я бы знал.

– А ты тогда из Одессы отлучился по служебным делам, – язвительно ответил Ржевский, но затем добавил добродушно: – Вот и гадай теперь, сочинил я или нет.

– Сочинил, – со вздохом облегчения произнёс поэт, откинувшись на спинку стула.

– Может, и сочинил, – согласился Ржевский, – но только она мне всё рассказала. Шли вы с ней по берегу моря, она ноги промочила, поэтому пришлось ей разуться и чулки снять. Ты её за голую ножку хвать, но разгуляться не вышло! Ты этой ножкой по носу получил. Лягнула тебя кобылка. Вот и всё приключение.

Пушкин снова вздохнул и потёр нос, будто ещё хранивший память о прикосновении женской ножки.

– Ты сейчас на счёт государя не сочиняешь? – продолжал допытываться Ржевский.

– Можешь в Москве справиться, – сказал поэт. – История о том, как меня принимал император, теперь у всех на слуху. Так что в этот раз я нисколько не сочиняю. Прозябание моё в ссылках вдали от столиц окончено. После приёма у императора мне позволили ещё два с половиной месяца прожить в Москве. Я был обласкан обществом. Но расплата за эти удовольствия – потеря свободы. Государь объявил мне, что будет читать все мои новые сочинения и накладывать резолюцию, годятся ли они для печати. Теперь я раб. – Пушкин чуть подвинул к Ржевскому свой пустой бокал. – Ну что? Помянем мою свободу?

Поручик на правах хлебосольного хозяина вновь наполнил гостю бокал, но тут же провозгласил свой тост:

– Лучше выпьем за встречу. Поминки по свободе отложим до другого раза.

Бокалы зазвенели, ударяясь краями. Друзья выпили, но как только Ржевский потянулся за пирожным, чтобы закусить, то кое о чём вспомнил.

– Поминки по свободе… по свободе, – пробормотал он и хлопнул себя по лбу: – Чёрт! Я же совсем позабыл. Предсвадебные торжества! Вот где настоящие поминки по свободе. – Поручик глянул на каминную полку, на которой стояли часы в золотых завитушках. Стрелки показывали без двадцати три. – Мне надо ехать на званый обед.

– Что за обед? – нахмурился Пушкин. – В кои-то веки встретились два друга, а теперь из-за какого-то обеда…

– Можешь считать, что я тоже раб, – сказал Ржевский. – Я шафер со стороны жениха и должен следовать за ним всюду. Жених каждый день ездит в дом к невесте, а я с ним – для приличия. Вот и сегодня.

– Значит, мы с тобой не кутнём? – спросил Пушкин.

Ржевский испуганно замотал головой:

– Как это? Кутнём! Я на полчаса съезжу, произнесу два тоста, а затем скажу, что живот прихватило, и вернусь сюда. А чтобы ты не скучал, оставляю тебя наедине с этой красавицей. – Поручик указал на открытую бутылку, всё так же обёрнутую салфеткой, похожей на полуснятое платье.

Меж тем дверь в номер открылась. На пороге появился белобрысый слуга Ржевского – молодой Ванька.

– Где тебя носит? – строго спросил поручик. – Рысака запрягай. Мне же в гости ехать. Забыл?

– Всё готово, барин. – Ванька развёл руками.

– А что ж ты молчком ушёл запрягать?

– Так вот пришёл доложить.

– Докладывай.

– Всё готово, барин.

– Едем тогда. Перчатки мои где?

Пока Ржевский искал перчатки, Пушкин прихватил со стола «красавицу» и со словами «я не прощаюсь» отправился к себе в номер.

Стрелки на часах показывали уже без четверти три. Поручик боялся опоздать, поэтому не стал дожидаться, пока Ванька подаст коляску к главным дверям гостиницы. Быстрее было вместе со слугой выйти на задний двор и там, прямо возле конюшни, сесть в экипаж.

Во дворе царила обычная суета. В дальнем углу кто-то колол дрова. К дверям кухни некий мужик подогнал телегу с провизией, а двое поваров проверяли, всё ли привезено. Вот половой, издалека заметный по белому фартуку, вынес из дверей кухни поднос с небольшим дымящимся самоваром, фарфоровым чайником, чашками и какой-то снедью – очевидно, заказ в номер.

– В четырнадцатый? – спросил половой, на мгновение задержавшись возле коридорного лакея, который неизвестно зачем стоял во дворе.

– В пятнадцатый, – последовал небрежный ответ. – Смотри, не забудь по дороге! – А поручик, уже устраиваясь в экипаже, вдруг заметил возле лакея знакомую фигуру дамы в сером.

«Снова она! Это судьба», – подумал Ржевский, наблюдая, как та протянула лакею красненькую бумажку, ассигнацию, а взамен получила три мятых листка. Дама осмотрела каждый лист, вздохнула, страстно прижала листки к груди, а затем принялась аккуратно сворачивать трубкой. Наверное, собиралась убрать в сумочку-мешочек, висевшую на руке.

Ржевский хотел окликнуть даму и спросить, не надо ли подвезти, но Ванька уже цокнул языком и тронул поводья. Поручик вспомнил, что, вообще-то, опаздывает. «Ладно, в другой раз», – подумал он.

Глава вторая,

в которой выясняется, что русская литература подверглась страшной опасности

Воспеть ноябрь так, как это сделал Пушкин, у Ржевского, конечно, не получилось бы. И всё же поручик, сидя в коляске, которая бодро катила по улицам Твери, мыслил поэтическими образами. Ему казалось, что здания, стоя по разные стороны улицы, призывно смотрят друг на друга. Деревья казались до неприличия голыми. Колесо телеги, проехавшей мимо, скрипело так, будто повизгивало от страсти. «Тьфу ты! Опять мерещится всякое», – подумал поручик.

Наконец коляска подкатила к кованым воротам большого особняка, выкрашенного полинявшей голубой краской. Тасенькины родители наняли этот дом на нынешний осенне-зимний сезон. Обычно они проводили холодные месяцы в Москве или Петербурге, но раз уж было решено, что свадьба Тасеньки должна состояться именно в Твери, пришлось обосноваться здесь.

На крыльце, закутанный в осенний плащ, стоял Тасенькин жених – Петя Бобрич – и как раз готовился позвонить в дверной колокольчик.

– Подождите меня, Пётр Алексеевич! – крикнул Ржевский, на ходу выскакивая из коляски. – Вместе пойдём.

Петя прикусил нижнюю губу, отчего фамильное сходство Бобричей с бобрами стало особенно заметным.

– Где же вы были, Александр Аполлонович? Вам бы надо явиться раньше меня, а не позже.

Ржевский задумался:

– Вам, в самом деле, интересно, где я был? Могу рассказать, но на это уйдёт четыре минуты.

– Четыре минуты! – в ужасе воскликнул Петя Бобрич. – Мы и так на две минуты опаздываем.

– Тогда нечего спрашивать, где я был, – поручик пожал плечами и вслед за Петей поднялся по широким ступеням.

Гипсовые гиганты, прилепившиеся к стене справа и слева от двери, как всегда, смотрели пристально. Они лишь делали вид, что поддерживают балкон над парадными дверями, а на самом деле, склонив головы, разглядывали каждого посетителя и будто спрашивали: «Ну что? Опаздываете?»

Петя позвонил в дверной колокольчик.

– Вы всё шутите, Александр Аполлонович, а между тем вам известно, что хозяйка этого дома ценит пунктуальность.

– Знаю, знаю, – отмахнулся Ржевский. – Тут строго, как в казарме.

Хозяйкой дома была княгиня София Сергеевна Мещерская – Тасенькина матушка. Княгиня отличалась высоким, почти гвардейским, ростом и всегда носила белый чепец, будто это униформа, которую нельзя менять. В быту София Сергеевна придерживалась строгой дисциплины, а в разговоре, даже светском, всегда рубила с плеча.

Эта привычка рубить словом вызывала в окружающих ужас и восторг – Софию Сергеевну боялись и любили. Боялись те, кто становился предметом её резких суждений, а любили те, кто предметом таких суждений пока не стал.

Лишь об англичанах и всём, что касалось Англии, княгиня София Сергеевна говорила тепло и без колкостей. За это её называли «англоманка». Правда, Ржевский, впервые услышав это слово на обеде у Мещерских, поначалу ничего не понял.

– Мама у меня англоманка, – сказала Тасенька, рассказывая Пете и Ржевскому о своих родителях.