978-5-04-229199-9
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 01.10.2025
Голос бесполый и эфемерный, даже и не голос будто вовсе, а вой ветра в дымоходе, намеренно начинающий звать, только когда она уже на грани сна и яви – ни минутой раньше. После этого Кёко всегда дрожала подолгу и принималась пересчитывать омамори, чтобы успокоиться. Хосокава был первым и последним из них двоих, кого Ёримаса взял на обряд изгнания. После он слёг, иссушённый мононоке и разочарованием в себе, ибо Хосокава оказался на пропитанном кровью ложе с изуродованным лицом, откуда не вставал ещё два месяца. Так что Кёко сама никогда не видела мононоке воочию, но зато уже и слышала, и чувствовала. И этого, надо сказать, ей вполне хватило.
На восьмой день завтрак Кёко принесла Сиори. Она же рассказала, что они с Кагуя-химе повстречали в аптеке жениха Кёко, «красивого такого, но грустного, будто ему не досталось бобовой пасты». Кёко с Сиори всегда было просто, как со всяким малолетним дитём: помани пальцем, наобещай гору сластей, принеси куклу в дар из старого сундука – и вот у тебя есть второй сикигами, прям как Аояги, только, может, немного глупее. С Цумики же всё было сложнее. Родившаяся всего через три года после того, как родилась Кёко, она выросла умной, а потому, как многие умные женщины, быстро стала замкнутой и отчуждённой, чтоб другие не прознали о её уме. Внимательная, но ко всему равнодушная; окружённая сёстрами, но одинокая даже больше, чем Кёко (пусть и по доброй воле). Точно сама земля, которая может быть сухой без полива и чёрствой, но всё равно любое зерно в себе взрастит. Может, потому Цумики и возилась с камнями да всякими кубиками дни напролёт, не проявляя никакого интереса ни к мононоке, ни к сёстрам. Иногда Кёко даже забывала, что та умеет говорить.
Но именно Цумики оказалась у неё на пороге в девятый день.
И вложила в ладони вместе с подносом, полным еды, круглый матовый камешек.
– Что это? – спросила Кёко растерянно.
– Оникс. То, что ожидает твой брак.
– Ты гадала на моё замужество? Ох, ну и сколько же у меня будет детей? Видимо, один?
– С Юроичи Якумото? – уточнила Цумики серьёзно, притворившись, что не заметила, как Кёко щерится и строит из себя дурочку, катая камешек по ладошке, тёплый, точно его только-только вытащили из печи. – Нисколько.
– Тогда что же означает оникс?
– Зависит от случая. Или «вдовство», или «гибель в девичестве».
Больше Цумики ничего не сказала. Вылитая мать – рыжая, темноглазая, миловидная, – Цумики, однако, как мать прятать расстройство совсем не умела. Веки у неё были опухшими, слой пудры на лице – скомканным. И то, что Цумики плакала из-за неё, напугало Кёко даже больше, чем само предсказание.
Камень она оставила под подушкой, хотя тот и впрямь стоило предать печи, как любую весть о несчастье. Камень грел заледеневшие пальцы, когда Кёко снова не могла уснуть из-за шёпота, и не позволял забыть, сколь многое стоит на кону.
– С тобой ничего странного в последнее время не происходило? – спросила Кагуя-химе за общим завтраком на десятый день – тот самый, заветный, которого Кёко боялась, что не дождётся. Синяки под глазами она свела припарками с полынью, а огуречным соком вернула глазным яблокам белизну. Словом, выглядела так, будто не зажимала ночами голову под футоном, не таскала тайком из чайной ещё больше офуда и не читала часами молитвы. Так что ответила Кёко нарочито бодро:
– Не-а. Говорила же, что глупости всё это. Видишь меня? Всё со мной в порядке.
– Хм, да, действительно. – Кагуя-химе задумчиво отпила чай, но в лицо Кёко вглядываться не перестала. – Перед смертью невесты жаловались на бессонницу, мол, то погребальные саваны за окнами им мерещатся, то голоса… И ни одна из них так и не дожила до дня свадьбы. Похоже, ты была права. То лишь обычное проклятие.
Кёко робко улыбнулась в ответ на подозрительно гладкую улыбку Кагуя-химе, державшейся за край своего лазурного праздничного кимоно. Тёмные глаза её щурились, смотрели оценивающе, но, как выяснилось позже, она в тот момент просто прикидывала, сколько белил на Кёко нанести, и в итоге решила, что нисколько, «дабы не пугать людей», как выражались накодо. От недосыпа кожа Кёко и так стала прозрачной, как рисовое тесто. Потому ей только в губы багряную краску втёрли, подвели глаза и подмазали углём ресницы, но прежде баловали целых два часа.
Кёко старалась не думать о том, сколь много на самом деле в свадьбе от похорон: что для мужчины – рождение, для женщины – смерть. Кёко предстояло умереть в своём доме и воскреснуть в чужом, а потому с ней сегодня прощались: накормили сытной кашей с кусочками перепёлки с утра, принесли целое блюдце жареной пасты, напоили чаем с жирным, почти глянцевым молоком и набрали с такими же сливками ванну, скребли мочалкой до скрипа, будто пытались снять с неё грязь вместе с мясом, прежде чем натереть жасминовым маслом. И только после всего начали наряжать сразу в четыре руки: Кагуя-химе занималась лицом и нарядом, а Цумики – причёской.
Белое. Красное. Снова белое. Алая рубаха, жемчужного цвета платье с рукавами длиннее, чем его подол. Накидка со шлейфом ещё белее, чтобы подчеркнуть переход, а подкладка – алее, чтобы отогнать злых духов. Узкий оби, золочёный, как листья в солнечном октябре, – один из подарков семьи Якумото, – вместе со страхом сдавливал рёбра. Пока Цумики ругалась, что короткие волосы Кёко не соберёшь в достойную причёску, и с ворчанием вплетала в них хризантемы, Кагуя-химе разглаживала на тканях птичий узор. Всё, что надели на Кёко, было призвано принести ей удачу, но всё, чем являлась Кёко сама по себе, до самых костей, было одним сплошь несчастьем.
Свадебный паланкин уже ждал перед входом, прямо под священной хакуро, что плакала над ним махровыми розовыми лепестками. Яркий и красный, чтобы сразу бросаться в глаза, – торжество! – с золотым козырьком, толстыми шнурами и бахромой. Оттуда уже выгрузили все дары и отнесли в дом. Два белых веера, морскую капусту – чтобы было много детей, – сушёного тунца, бочонок саке к праздничному столу, целое ведро свежих моллюсков для супа к нему же, чернильную рыбу («Чернильная рыба! Всё же нашли!») и, конечно же, несколько свёртков с золотом и серебром. В комнатах, где всегда было тихо, теперь и на минуту не воцарялся покой: Якумото прислали целую свиту слуг и кухарок в помощь Кагуя-химе, ведь гостей в первый день принимало семейство невесты.
Звяканье посуды, кипение бульона, шкворчание масла и пронзительный плач Сиори: Кагуя-химе сообщила ей, уже пытающейся влезть в паланкин, что Кёко поедет отдельно. Церемония была назначена на девять утра, и оставалось всего ничего, но Кёко, только-только шагнув к паланкину за порог, тут же воротилась обратно.
– Ох, совсем забыла попросить благословения дедушки! Даже если он не услышит, не могу без него. Вы мне позволите?
Конечно, они позволили. Даже в ужасной спешке никто бы не посмел отказать. Уже спустя пару секунд соловьиные полы пропели у Кёко под ногами, но совсем тихо, потому что она ступала по ним на носочках, а затем и перепрыгнула вовсе, неуклюже подобрав подол какэсита. Не хотела, чтобы все знали, что к Ёримасе она так и не зашла: времени на то было слишком мало, а стыда – слишком много. Нет, пока она не исполнит задуманное и пока у неё не получится, Кёко даже в глаза ему не посмотрит, пускай те уже не смотрят в ответ. Ведь, чтобы получить прощение, сначала нужно его заслужить… А простит он её с трудом, когда узнает, что она сделала.
– Ты Кусанаги-но цуруги, скосивший тысячу трав в руках бога ветра Сусаноо, – прошептала Кёко, беззвучно сняв фамильный меч с токонома, вытащив из красных лакированных ножен и вернув их на место, а сам меч оставив в руке. – Ты ещё не принадлежишь мне и, возможно, никогда моим и не станешь. Но я прошу тебя – вас – оказать мне услугу… Как скосил ты тысячу трав, так помоги мне сегодня скосить одного мононоке.
Она не знала, услышал ли её меч и не сбудется ли предсказание Цумики. Кёко уже слышала торопящие её голоса на пороге дома, а потому спешно задрала накидку и сунула Кусанаги-но цуруги под пояс белого платья, перевязала, скрутила на бок, чтобы не было видно в прорезях громоздкую железную рукоять, и выпрямила спину, дабы лезвие не проткнуло ей рёбра. Правда, когда Кёко забиралась в паланкин, она всё равно поранилась. Что-то хрустнуло у неё под ногой – морская соль? Красные бобы? Откуда они на земле? – и кровь побежала по животу ручейком, пропитала нижний слой платья. Но всё вокруг и так было настолько празднично-красным, что никто этого не заметил. Даже сама Кёко, пока не почувствовала уже внутри паланкина острую боль – и там, на боку, и где-то в груди от того самого чувства, которое, как ей казалось, оммёдзи не должны испытывать.
Кёко ужасно боялась.
– Я оммёдзи Кёко Хакуро, потомок Великого Бедствия Мичидзане Сугавары, приходящаяся роднёй клану Абэ, клану Сасаки, клану Якихиро и клану Ходжо. Восемь миллионов ками населяет земли Идзанами и от стольких же злых духов наши семьи избавили их. Ещё десять тысяч подобных им заточено в мече Кусанаги-но цуруги, что висит сейчас на моём поясе. Его лезвием, своим словом, ивовой кровью я предупреждаю тебя: не смей трогать меня, мононоке.
Каждые десять минут в паланкине Кёко шептала это в рукава своего кимоно и в темноту, когда та начинала сгущаться напротив. Занавеси дрожали, точно от ветра, хотя все окна были закрыты, и трещала тростниковая подстилка, стонали извозчики, как если бы Кёко ехала не одна. Нечто, без сомнений, забралось за ней следом ещё возле имения, не устрашившись офуда, кои она приклеила ещё дома под свой подол. Но, вероятно, они всё же работали, поскольку иначе Кёко бы вряд ли смогла добраться до храма живой. К тому моменту, как паланкин остановился, из-под ногтей у неё сочилась кровь, так крепко она стискивала рукоять меча, продев руку под накидку. Другой же рукой Кёко держалась за поручень внутри паланкина: учитывая, что последняя невеста погибла, выпав из него, подобная осторожность не казалась лишней. Мононоке всегда были предсказуемы и примитивны в своей жажде отмщения, но отнюдь не глупы: ни один из них не стал бы добровольно охотиться на оммёдзи. То, кто они такие, кто такая Кёко, можно было прочесть в воздухе, искрящемся вокруг неё даже без всяких заклятий. И всё же, когда ты сам подставляешь свою шею к пасти волка, наивно полагать, что он откажется сомкнуть на ней зубы.
Особенно когда ты намереваешься войти в его логово и отобрать то, что он так остервенело защищает, считая своим.
«Ах, сорвать бы маки на небесном холме, закрасить ими в алый цвет слова любви на моём языке!»
К тому моменту, как раздвижные дверцы паланкина открылись и Кёко ослепил белый утренний свет, она так устала повторять одно и то же и держать оборону, что запуталась в своём какасэта и едва не упала. Несомненно, все, кто уже ждал её снаружи, наверняка сочли бы это дурным предзнаменованием (и правильно бы сделали), так что ей повезло устоять. Подбирая слои столичного шёлка – ещё один подарок семьи Якумото, – Кёко судорожно пыталась понять, почему стихотворение само зажглось на обратной стороне её век. Она сама вспомнила эти слова? Или кто-то о них напомнил? Шёпот, донёсшийся сквозь бархатные занавески, был таким вездесущим, неосязаемым, что его легко можно было спутать с собственными мыслями.
«Ах, сорвать бы маки на небесном холме…»
Весь тот час, что двое поджарых крепких мужчин несли её в горы по змеящейся тропе, обходя по традиции все известные камиурские храмы, Кёко ни разу не выглянула в окно, не заинтересовалась пасмурневшей за выходные погодой или окликами и поздравлениями горожан. Несмотря на крайне сомнительное удовольствие делить свою повозку со смертью и некоторое физическое неудобство – свадебный головной убор цунокакуси царапал лоб и низкий потолок паланкина, – в той темноте, заглушённой шторами и позолотой, и в одиночестве Кёко думалось лучше всего. Там она успела перебрать в пальцах все нити своего плана, прощупать и проверить на прочность все заплетённые узелки, вспомнить прошлое и доказательства… Но всё равно растерялась, оцепенела, когда оказалась перед высоким храмом, окутанным глициниями и сиянием свечей.
И перед целой толпой, что её встречала.
– Посмотрите, какая красавица!
То воскликнула женщина-накодо, та самая, которую Кёко с момента знакомства на кагура видела в имении даже чаще, чем своего жениха: она регулярно захаживала на чаепития к Кагуя-химе, дабы обсудить подробности свадьбы. Кёко поклонилась ей низко, выражая свою благодарность, но ещё ниже поклонилась семье Якумото, когда просеменила до них, едва передвигая заржавевшие за час в паланкине коленки. На фоне неба, накрытого монолитной тучей, как могильной плитой, и затушившей все майские костры богов, фигура госпожи Якумото в пёстром ситцевом кимоно отбрасывало странную бесформенную тень. На ней, как и на стоящем рядом господине Якумото, не было лица, лишь любезные восковые маски, слепленные правилами приличия и знатным происхождением. Зато мононоке наконец-то от Кёко отстал, точно решил, что в паланкине ему уютнее, и там остался.
Семья Якумото стояла справа, за каннуси, а семья Кёко – слева, за маленькой утончённой мико. Как маленькая горстка орехов против целого ведра, настолько много гостей пришло со стороны Якумото, несмотря на страх перед проклятием. В это же время со стороны Хакуро не было никого, кроме них самих. Живот Кагуя-химе, снова спрятанный под широкий оби с пышным бантом; рыжие прядки выглядывающей из-за её спины Сиори; сжатые губы Цумики, такой мрачной, что вид её казался болезненным. Хосокава… И его чёрное кимоно с серебристым узором, которое он даже не удосужился в честь праздника сменить, и заживающая ссадина на щеке. Кёко выхватила всё это боковым зрением, когда подходила к жениху.
– Опять с белилами переборщили, – услышала она бормотание мужчины-накодо за спиной.
– Боюсь, на ней их нет, – ответила ему женщина печально.
Юроичи Якумото церемонно принял Кёко под свой красный зонт. Длинный, бледный, точно призрак, в таком же невзрачном кимоно и складчатых хакама, с очками на ястребином носу и лицом, что стало казаться в два раза старше со дня помолвки. Уставший, но невозмутимый. От него пахло ромашковым настоем и саке.
– Доброе утро, Кёко.
И всё. Больше он ничего ей не сказал. Словно они не на собственной свадьбе, а на рынке нечаянно встретились. Только вместо того чтобы разойтись каждый по своим делам, взялись под руки, встали под одним зонтом и прошли через тории. Храм, стоящий на возвышении неровно и кособоко, будто он вот-вот упадёт, взирал на Кёко как-то недобро, а она на него не смотрела вообще. Ритуальная музыка гагаку, которую играли следующие за гостями музыканты – трещотка, свистящий гобой, певчая арфа-куго, – не давали сосредоточиться. Но сильнее всего мешали большие острые уши, топорщившиеся из толпы гостей.
«Странник здесь!»
Легендарный оммёдзи! Человек – человек ли он? – которого она обязана – сможет ли? – заполучить в наставники. Иде-аль-но! Как Кёко могло так повезти? Семья Якумото всегда была скрытной, даже Хосокаву выпроводила, пытающегося про мононоке разнюхать. Стоило догадаться, что они и Странника, как Странника, не впустили бы.
«Поэтому он и прикидывается торговцем, – смекнула Кёко сразу. – Не только на жизнь себе зарабатывает, но и другие жизни тем самым спасает. Втирается в доверие, изучает жертв, узнаёт… Но почему так долго? Почему он в таком случае до сих пор не изгнал мононоке? Десять дней – вовсе не два дня, как говорил Ёримаса. Что, если этот мононоке совсем не так прост, как кажется? Или дело в чём-то другом? Неважно», – рассудила Кёко.
Значит, она прямо на глазах у Странника мононоке и изгонит. Вперёд него. Перед ним.
«Иде-аль-но!» – повторила счастливо она.
Их со Странником взгляды пересеклись на мгновение… И тут же разминулись, потому что он, идущий плечом к плечу с госпожой Якумото, как её старый друг, отвернулся, точно Кёко запомнилась ему тогда на площади не больше, чем остальная толпа, выкрикивающая свои пожелания в его короб. Он что, правда её не узнал?!
Впрочем, куда больше Кёко интересовало другое.
– Почему он здесь? – спросила она. Ей пришлось мысленно схватить себя за подбородок и сжать его крепко, чтобы не оборачиваться на Странника слишком часто.
– Кто? Старик в острой шляпе? – Юроичи приподнял над их макушками бамбуковый зонт, по которому моросил мелкий дождь, и, не сбавляя шага, повернул назад голову. Меньше, чем того, что ему есть до неё хоть какое-то дело, Кёко ожидала, что он ей вдруг ответит. – Это чиновник из столицы, наставник моего старшего брата. Родители пригласили его, потому что надеются, что он брату с продвижением по службе поможет. Сам брат при этом не приглашён. Мило.
Юроичи выкладывал всё без утайки, будто Кёко уже стала частью их семьи. Это настораживало, но Кёко решила тем воспользоваться и заодно скрасить их путь к алтарю:
– Нет, я про юношу в пурпурном кимоно с жёлтым оби и со странными… – Кёко осеклась, решив умолчать об этой детали. Вдруг никто больше не видит? – Того, который ступает рядом с госпожой Якумото.
В этот раз Юроичи ответил, даже не обернувшись:
– Ах, торговец? Да, он матушке быстро по нраву пришёлся, хотя ей обычно не нравится никто и никогда. Наверное, потому что услугу большую родителям оказал за совершенно незначительную плату, помог рыбу раздобыть к застолью, какую даже у островных моряков в сезон едва отыщешь…
«Так вот где они её взяли! Не зря я тогда по возвращении с рынка рассказала Кагуя-химе про умелого торговца, у которого есть всё на свете. А она, видать, рассказала о том Якумото… Выходит, всё сложилось так идеально благодаря мне! Какая я всё же молодец!»
– …Фонари не красные, а розовые, чтоб не как у всех, и подносы новые, и ещё несколько вещиц, – продолжал перечислять Юроичи. – Твой свадебный пояс, кстати, тоже. Хорошо, что он почти задаром нам достался. Надоело тратить деньги на невесту, которая всё равно помрёт.
На мгновение Кёко подумала, что ослышалась, но нет. Впрочем, это было ожидаемо. Действительно, обходительный и воспитанный аристократ не смог бы стать объектом одержимости мононоке, а значит, Юроичи Якумото только притворялся таковым. Письма, кропотливо собираемые Кёко, доказывали это, как и его улыбка в ответ на её слова:
– Ты говоришь так, будто надеешься на это.
– Так и есть. Хочу поскорее домой вернуться. В такую жару продукты портятся быстро, много пациентов с несварением, а значит, у меня много работы в лавке.
Кёко хмыкнула. Как хорошо, что Юроичи Якумото всё-таки не станет ей мужем: либо она изгонит мононоке и надобность в том отпадёт, либо умрёт, как предсказывала Цумики. Учитывая, какой Юроичи грубиян, Кёко только радовало отсутствие третьего варианта.
Да и жуткая тень всё-таки не осталась в паланкине. Зернистая, она плелась за Кёко по каменной тропе, дёргая её за шлейф накидки, и чем ближе к храму они с Юроичи подходили, тем резче и заметнее проступали её черты, а нападки становились яростнее. Кёко молилась, чтобы никто этого не заметил, особенно Кагуя-химе, поэтому шла быстро-быстро, но вынужденно застряла у тэмидзуи, где Юроичи вдруг подавился во время отмывания рта[39 - Тэмидзуя – постройка у храма, напоминающая колодец, где нужно омыть руки и прополоскать рот, чтобы таким образом «очиститься» перед посещением храма.] и отхаркнул воду прямо Кёко на кимоно. Тень, успела увидеть она, просто пережала ему горло под кадыком жирными щупальцами. От этого глаза Юроичи, болезненно желтушные, ещё больше налились, забегали затравленно, и вся кровь, что ещё кое-где теплилась в его щеках, отхлынула от лица к костяшкам сжатых кулаков. Их родня держалась позади, но мико и каннуси, что по обычаю вели новобрачных в храм, уставились на них двоих и побледнели.
Благо, едва Кёко успела испугаться, что они всё поняли и сейчас отменят свадьбу, как Юроичи схватил её под локоть и, не дав ей закончить собственное очищение, потащил в храм вперёд служителей.
– Скоро всё закончится, скоро всё закончится, – бормотал он, взлетая вверх по лестнице, пока Кёко тщетно пыталась поспеть за его широкими шагами в узком кимоно.
Действительно, поскорее бы закончилось! К тому моменту, как они двое наконец-то достигли алтаря, Юроичи Якумото окончательно переменился, даже внешне. И так красавцем не был, но теперь лицо стало совсем уродливое в необъяснимом раздражении, как если бы он был разочарован, что она до сих пор не умерла. Желваки ходили туда-сюда, взгляд метался по залу, а гости тем временем рассаживались по своим местам на дзабутоны. Странник сел где-то в задних рядах, и Кёко, к своему сожалению, потеряла его из виду.
Началось.
– Юроичи Якумото и Кёко Хакуро пришли просить благословения у богини царственной, землю рождающей, коей хвалы возносят в храме Четырёх рек, что в Камиуре. Так смиренно говорю я в этот час.
«Ах да, точно, – подумала Кёко со скукой, выслушивая молитву каннуси под арочным сводом и наблюдая за пляской босоногой мико с зелёной ветвью сакаки меж ними тремя. – Храм Четырёх рек. Вот как он называется. А я-то слышу, журчит что-то поблизости…»
Пожалуй, ни одна девица во всём Идзанами ещё не проявляла такой небрежности к своей свадьбе, как Кёко. Та даже не задумалась, а к какому именно храму, собственно, доставил её паланкин. Всё, что она мысленно отметила и что её интересовало – что храм расположен в горах, а значит, в нём тихо и безопасно. Следовательно, мононоке не вырвется на свободу и не навредит другим, коль что-то пойдёт не так. Сам же храм небольшой, но добротный: спрятаться негде, разбушеваться – тоже, но балки под крышей при этом укреплены бамбуком и синим камнем, поэтому не обвалятся. Что там снаружи, Кёко и вовсе не смотрела; не оценила, как органично, межуясь с клёнами, на самом деле высажены вокруг пышные глицинии, которые свадьба успела застать на пике их цветения. Она вообще заметила их, лишь когда опустилась коленями на плоскую подушку напротив алтарного столика и оглянулась проверить, открыты ли окна. Да, открыты. Нехорошо.
Музыканты остались на крыльце, стихла гагака, храмовые двери с глухим стуком закрылись. Несмотря на то что с самого утра Кёко не видела на улице ни одного луча солнца, в храме было так светло, точно ками разожгли один из своих божественных костров прямо тут, в этом зале. Талисманы с металлическими колокольчиками отражали пламя сотни свечей, множили его, будто рождали мириады светлячков. Блики танцевали вместе с мико на деревянных полах, и благовонный дым от палочек-сэнко струился по ним, обещая своей зыбкой полупрозрачной завесой защиту, как обещали её офуда, которых здесь, на оконных рамах и балках, явно было больше положенного.
«Предупредили, кого сочетать браком будут. Каннуси и мико знают».
Потому каннуси и заикается, а мико – спотыкается. Все, кроме гостей, ожидают беду и торопятся.
Ох, не зря.
– Почему так холодно? На улице как будто кан-но ири, а не май! – услышала Кёко недовольное бурчание среди гостей, ёжащихся и зарывающихся поглубже в свои кимоно. Дыхание стало паром, а тело – льдом. Кёко тоже это почувствовала, даже раньше и сильнее прочих, потому что сидела к Юроичи Якумото, источающему всё это, вплотную.
– Идзанами-но микото, Идзанами-но микото! Богиня браком со светом сочеталась, и ками – восемь миллионов ками, – и первые люди – восемь тысяч первых людей, – и первые звери – восемь сотен первых зверей, – и острова – восемь островов – рождены были. И когда родились они все, то стали вступать в брак между собою, и так рождены были и другие звери, и другие люди. С позволения Идзанами-но микото двое сочетаются браком сегодня.
«Закрась в алый эти слова…»
«Закрась в алый эти слова».
«ЗАКРАСЬ В АЛЫЙ ЭТИ СЛОВА!»
Боги Кёко редко благоволили, поэтому, быть может, удача и улыбалась ей только в тех местах, где богов на самом деле нет.
Разом захлопнулись все оконные сёдзи, прищемив подглядывающие в них ветви глициний, и затрепыхались, съёжились в предсмертной агонии талисманы-офуда под потолком. Белоснежный головной убор Кёко осыпало пеплом, и вместе с ним всё вокруг почернело, укрылось матовой тенью. Разом потухло больше половины свечей. Алтарь с дребезгом покатился, а пиала с саке, из которой жених и невеста должны были вместе испить, треснула. То, что брызнуло из неё на молитвенные дощечки в полу перед Кёко, было красным и пахло железом – никакая не рисовая водка, а кровь. У каннуси она потекла прямиком изо рта, а у мико, выронившей священную зелёную ветвь, – из глаз и ушей. Они всё ещё пытались шептать молитвы и петь, когда оба рухнули друг за другом плашмя.
Двери, как и окна, не открывались: несколько гостей Якумото, включая чиновника в остроконечной шляпе, тут же повскакивали с дзабутонов и бросились к ним, а затем, не сумев отпереть, попытались выбить. Кому-то из них поотрезало носы и пальцы: сёдзи на миг открылись, а затем щёлкнули и захлопнулись снова, как пасти гончих собак. Оттого и крови, и криков стало ещё больше. Половина гостей тут же упали в догэдза[40 - Догэдза – поза покаяния или высшего почтения, когда человек садится на колени, прижимается лбом к полу и расставляет руки по бокам от головы.] и принялись замаливать свои прегрешения, хотя вряд ли понимали, что к чему.
Только Юроичи Якумото не двигался. С опущенной головой, он остался сидеть неподвижно, даже когда Кёко поднялась с подушки и хлестнула его длинным рукавом свадебного кимоно, выкинув ладонь вперёд.
– Мононоке!
Её голос утонул в пронзительных визгах и затерялся в скрежете когтей где-то под потолком. Такую посмертную ярость Кёко доселе даже не представляла: балки, укреплённые бамбуком и камнем, которые она прежде находила надёжными, крошились, а благовонный дым стал прогорклым и кислым, точно не нарду со смолами и миррой жгли, а гниющий труп. Ни один талисман не смог бы даровать защиту от такой ненависти, ни один храм, ни одна мико и ни один каннуси. И ни одна молитва. Возможно, даже ни один оммёдзи.
Но откуда Кёко было об этом знать?
– Мононоке! – повторила она громче.
Гул, который доносился ниоткуда и отовсюду разом, обернулся треском костей из той могилы, в которой этот дух так и не нашёл свой покой. Кёко тут же попятилась, закрылась руками от ошмётков разломанного невиданной силой дерева, воска и пепла офуда, и запустила пальцы в рукав свадебного кимоно, где карман был особенно узким и неудобным, а потому с трудом вместил в себя все собранные улики.
– Я знаю твою историю, а потому знаю и Форму, и Первопричину, и Желание. Слушай меня, и пусть все обеты спадут!
Сердце подпрыгнуло к горлу и почти перегородило словам дорогу. А именно в тех, помнила Кёко завет Ёримасы, настоящая сила оммёдзи. В истине, которую он должен найти; в чувствах, которые должен понять; в тайне, которую должен разгадать и рассказать всем, кто имеет к ней отношение, и тем более тем, кто не имеет. Потому что хоть мононоке и невозможно упокоить, но его нужно избавить от горя и усмирить.
Кусанаги-но цуруги, железная рукоять которого легла Кёко в ладонь, отражала её намерения и ветхую, махровую темноту, затопившую алтари, бронзовые зеркала и мозаики. Сам мононоке тоже был где-то в ней, прятал эту свою форму, как до последнего делают все подобные ему, но затих, стоило Кёко веером раскрыть перед ним доказательства.
– Мононоке зовут Хаями Аманай, – заговорила она, и ещё треть свечей погасла, а те, что до сих пор горели, борясь с холодом и темнотой, стачивались быстро, будто ножом, и горели пламенем не жёлтым, а синим. – Да, та самая Хаями, которая работала наёмной прислугой в доме Якумото с тех пор, как умер от паучьей лихорадки её отец. Якумото платили ей щедро, отвечали на её старательность и услужливость добротой… Но добрее всех к ней был их младший сын, Юроичи. И опьяняющей была любовь, как маковый цвет, и возвышенной, как небесные холмы, и запретной, как слова о том, что потомственный доктор из семьи богатых аптекарей полюбил нищую осиротевшую прачку. Как долго продолжались ваши тайные встречи, Юроичи? Год? Полтора? Прямо под носом у драгоценной матушки и отца, уже присматривающих тебе знатную невесту среди купечества.
Часть гостей, которых разбросанные под ногами носы и пальцы ничему не научили, продолжали ломиться сквозь двери, а другая часть попряталась за перевёрнутую духом мебель, в том числе несчастные накодо. Все они, так или иначе, были вынуждены Кёко свидетельствовать и внимать, когда она развернула одно из писем перед бесцветным лицом Юроичи, написанное его же витиеватым, как у всех врачей, почерком. Другое Кёко показала госпоже Якумото, под дрожащими коленями которой рассыпались её яшмовые бусы, и господину, который продолжал упорно молиться в прижатые ко рту ладони.
– Глупая девка, – сказала мать Юроичи на это. – Не надо было нам с оммёдзи связываться, тьфу!
Кагуя-химе, сидящая рядом, вздохнула устало, совсем не гневно и не разочарованно, как Кёко от неё ожидала. Молча она держалась за свой живот и прикрывала его благоговейно, прижимаясь спиной к стене в углу рядом со Странником, чей золотой бант на поясе торчал из-за опорного столба. Кёко, найдя их обоих взглядом, тут же принялась искать и Сиори с Цумики и Хосокавой, но без толку. Где они? Успели выскочить через окна, когда всё началось? Хорошо спрятались где-то за алтарём? Надеясь, что их исчезновение к добру, а не к худу, Кёко…
Застопорилась.
Странник.
«Почему он молчит? Почему молчит и смотрит так пристально, не вмешивается? Что-то не так…» – прошептал ещё неокрепший зародыш оммёдзи в Кёко.
«Нет, нет, всё хорошо. Это он даёт тебе шанс! Продолжай!» – сказал в ней глупый ребёнок.
Юроичи Якумото здесь – гнойная рана. Он – тот укус на теле города, через который хворь в лице мононоке проникла в Камиуру и отравила трёх невинных невест. Нужно закончить начатое. А дальше хоть потоп!
– Юроичи, – продолжила Кёко и снова повернулась к нему. – Ты возил Хаями в соседнюю префектуру под предлогом того, что хочешь навестить брата в столице. Вот чеки и вырванные страницы из счётной книги… Ты, надо признать, был весьма заботлив с ней. Однажды родители это заметили. Госпоже и господину Якумото даже выставить Хаями, обвинив в краже, пришлось, лишь бы её от тебя отвадить. Но это не помогло, для истинной любви ведь не бывает преград. Хаями осталась без работы, и ты продолжал ей помогать. Но вечно так продолжаться не могло. Вы решили сбежать из города. Тогда родители пошли на радикальные меры – пообещали оставить тебя без наследства. А риск безденежья у всякого аристократа любовь отобьёт, не так ли? И ты передумал. Пришёл к обрыву, через который раньше переправлялись паломники и где зачинались все ваши свидания, и там объявил, что изменил своё мнение. Что никуда не пойдёшь. Слово за слово, упрёк за упрёком… Случайно толкнуть в порыве ссоры – маленький пустяк. Но только если за спиной не пропасть.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом