Анастасия Гор "Сказания о мононоке"

Четыре заповеди чтут жители страны Идзанами: живи по сердцу, работай по уму, отвечай добром на добро, а если умер от несправедливости, то упокойся с миром. Но сказать проще, чем сделать. Сотни духов, жаждущих отмщения, населяют Идзанами вопреки ее святым заветам. Их называют мононоке, и нет ничего страшнее, чем когда в твоем доме объявляется один из них. Хочешь вернуть покой – плати экзорцистам или жди таинственного Странника. Говорят, духи боятся одного его имени. Юная госпожа Кёко Хакуро из обедневшего дома потомственных экзорцистов считает, что единственный способ восстановить доброе имя семьи – это превзойти Странника. Но сначала его нужно как-то найти… И убедить стать ей учителем. Первая часть нового цикла Анастасии Гор «Сказания о мононоке». Фэнтези-детектив в мире, вдохновлённом японскими сказаниями и легендами. Ёкаи, о'ни и даже боги – красочное приключение учителя-лиса и его полуслепой ученицы, полное опасностей и тайн. Вас ждет слоуберн, яркий авторский мир и очень много котиков! Иллюстрации hagu.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-229199-9

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 01.10.2025


– С вас двести медных мон.

– За обычный веер?!

– Изысканная работа, – пожал он плечами. – Следующий.

– У моей дочки день рождения, но у меня только сорок мон… Медных, не серебряных… Найдётся ли что-нибудь подходящее?

Торговец опять пожал плечами и указал жестом на свой открытый короб, мол, погляди сам. Короб был достаточно большим, чтобы в нём могли поместиться и баночка с мазью, и утива, и новые гэта, которые, успела заметить Кёко, он отдал кому-то перед всем этим… Но откуда же там взялось место для фарфоровой куклы размером с годовалого малыша?! А ведь именно её мужчина и вытащил! Одетую в роскошный алый наряд из шёлка и кружева, какого даже в гардеробе у Кагуя-химе не сыскать, и с длинными чёрными волосами, перевязанными жемчужным бантом. Мужчина – обычный рыбак, если судить по соломенным сандалиям и круглой шляпе-сандогаса, – ахнул, прижал куклу к груди и переспросил, не шутка ли это, продавать такое сокровище всего за сорок мон. Столько три порции лапши в ятае стоят! Убедившись, что торговец серьёзен, он подал ему связку мелких монет.

Откуда-то из толпы, уже вновь сомкнувшейся кольцом вокруг торговца с его красным покрывалом и коробом, послышалось визгливо:

– Что? Как это?! А мне веер за двести мон продал!

Так к молодому торговцу выстроилась бесконечная очередь. Ветви глицинии, под покровом которых он разложил напольную лавку, словно тоже пытались заглянуть в недра бездонного короба, осыпая всех присутствующих лепестками, но ни в коем случае не самого торговца – лепестки ложились только вокруг. Короб же выглядел как самый обычный, из лакированного кедра, с металлической отделкой по краям и с тканевыми ремешками, позволяющими надеть его на спину и понести дальше, в следующий город или куда глаза глядят. Все странствующие торговцы такие носили, знала Кёко, даже её отец иногда, если у него набиралось с собой слишком много вещей. Но ни один торговец никогда не промышлял всем и сразу, от кукол до мазей, всегда специализировался на чём-то определённом.

И уж точно никто из них не владел колдовством, которое позволяло стеклянным мотылькам оживать и, мелодично звеня, прятаться на дно этого самого короба, как в нору, пока все вокруг слишком заняты своими желаниями.

– Мне бы отрез шёлка, чтобы жёны самих даймё завидовали!

– А мне подарочный набор для саке нужен. Вы посуду продаёте?

– Нефритовые шпильки есть?

– А мне нужно… нужно… Ох, я ещё не придумала, что нужно.

– Это не проблема, – ответил торговец. – Ненужного я не продаю. Просто суньте руку в короб.

Он сидел, сложив руки на бёдрах, и только головой слегка кивал, когда очередной покупатель бросал монетки в деревянный короб, как в колодец. Монетки падали совершенно беззвучно, ни обо что не стучали, как если бы короб был выложен изнутри мягкой тканью или действительно не имел дна. Вокруг за считаные минуты стало так многолюдно, что Кёко, окажись она там, где стояла с Хосокавой до этого, уже точно не смогла бы сюда протолкнуться. Точно все жители Камиуры решить испытать таинственного торговца и его не менее таинственный короб. При этом на самого юношу никто, кроме Кёко, особо не смотрел… И кроме неё же никто словно не видел его по-настоящему.

О, потому что если бы они и вправду видели, то деревянный короб потерял бы для них всякий интерес.

– Разойдитесь! Разойдитесь! Что вы здесь устроили?! Без разрешения даймё и торговой гильдии осуществлять продажи в Камиуре с этого года запрещено! Для кого на воротах объявление висит?!

Лысоватый городовой, которого Кёко часто видела с верхушек крыш слонявшимся от одного дома развлечений к другому, растолкал толпу и протиснулся в её центр. Очевидно, его, как и Кёко, привлекли всеобщий энтузиазм и шум, чему он, однако, быстро положил конец: для того хватило одного взмаха саблей над коробом. Девицы в шёлковых кимоно из борделя; рабочие, побросавшие свои станки; дети, тянувшие родителей за подолы и уговаривавшие тоже попытаться вытащить из короба куклу – все-все-все тут же развернулись и засеменили прочь, подхватив друг друга под руки. Никому не нужны были неприятности, даже торговцу, способному достать что угодно для кого угодно. Поэтому к тому моменту, как с нижних веток глицинии облетело ещё несколько лепестков, его короб и красное покрывало уже исчезли.

Городовой продолжал разгонять людей, демонстративно держась за эфес своей сабли, а Кёко тем временем прильнула спиной к соседнему гинкго, запрыгнув на верхушку каменного фонаря, и ждала, когда хаос вокруг утихнет и можно будет спуститься оттуда, не страшась, что её раздавят. Торговца она уже потеряла за чужими спинами, и оттого притоптывала нервно. Но городовой свою работу знал: уже спустя минуту площадь опустела, женщины разошлись по домам, возвращаясь к домашнему хозяйству, а мужчины – по лавкам, кузницам и храмам. Ятаи медленно ползли через город, путники стреножили под дозорной башней лошадей, инспекторы досматривали гружёные телеги. Стало так просторно и свободно, что сорванные ветром лепестки глициний гарцевали в воздухе и успевали пролететь минимум один кэн[35 - Кэн – мера длины, равная примерно 1,8 метра.], прежде чем осесть. Но ни один из них так и не осмелился пристать к торговцу. Мягкая лиловая тропа стелилась за ним. По ней Кёко, быстро спустившись, его и выследила.

– Простите?

Пожилая мико, у которой Кагуя-химе училась кагура и которая уже давно, наверное, переродилась, про таких говорила: «На самом деле – мальчик, а между прочим – девочка». Чаще всего от неё это слышали актёры театра кабуки, те самые, что носили женские кимоно и лицами обладали столь миловидными и утончёнными, словно с них все мужские шероховатости ещё в детстве наждаком сточили. Таким и был этот торговец, – а может, снова задумалась Кёко, тоже актёр? Только актёры на её памяти не боялись наряжаться в пурпур, а тот ведь, нечто между сумерками и ягодами черники, олицетворял божественность и потому столетия считался цветом императорской династии и династии сёгуна. И пусть его вот уже три года как разрешили носить всем, кроме крестьян, мало кто решался его надеть. Табу это поколениями передавалось с молоком матери и давно уже стало кровью.

Но торговца, кажется, условности не волновали, как и то, что кимоно на нём и вправду девичье: с длинными рукавами, обычно неудобными мужчинам, с тремя-четырьмя слоями и оби широким, завязанным пышным бантом, как распустившийся пион. По золотой ткани извивался облачный узор. Такой же шёл по воротнику и рукавам, а на самой ткани в самом низу – не то перья, не то спирали. Лишь длина кимоно, укороченного до колен и распахнутого, была продиктована мужской натурой, как и зауженные штаны-хакама, подвязанные для удобства. Кожу на запястьях торговца, вплоть до ладоней, прятали бинты.

Нет, то отнюдь не наряд актёра. И не странствующего торговца тоже. Хотя одежда его всё-таки была людской, лицо и всё остальное – нет.

– Простите? – повторил он, и Кёко вздрогнула, наконец-то справившись с оцепенением. – Позволите мне пройти?

Уши у него были большие и острые, топорщились в разные стороны, как у песчаной куницы, и каждое ухо увенчивало по три круглые серёжки-жемчужины разных цветов друг за другом: белая, серая, чёрная. В миндалевидных глазах, что внимательно смотрели на загородившую ему дорогу Кёко, тоже не было ничего человеческого: радужка нефритовая, зрачок матовый, а взгляд такой пронзительный и оценивающий, будто хищник примеряется к дичи, просчитывает, за сколько прыжков сумеет её настичь. Тёмно-красный узор кумадори[36 - Кумадори – разновидность макияжа актёров театра кабуки. Тёмно-красный и коричневый цвета обычно использовали для роли демонов.], очерчивающий внутреннюю сторону век, крапинками расходящийся под ресницами и идущий вдоль переносицы, напоминал следы крови, что остались от прошлой жертвы. Правда, Кёко совсем не чувствовала, чтобы от торговца исходила какая-либо угроза. Даже наоборот… Его хотелось разглядывать, любоваться, вбирать в себя все детали от неестественно длинных, графитового цвета ногтей до чернявых волос, вьющихся на плечах, точно лозы, собранные где-то большой бронзовой бусиной, а где-то – тонкой косой; хотелось запомнить всё до последней мелочи, чтобы никогда уже не забыть, как забывали все прочие. Ведь это определённо был…

– Странник! – ахнула Кёко и едва сдержалась, чтобы не ткнуть пальцем ему в грудь. – Тот самый, что злым духам жития в Идзанами не даёт и о котором молва поколениями ходит! Странник, который изгоняет мононоке, но сам, похоже, при этом…

– Я торговец, – ответил тот, прервав её на полуслове. – Также, помимо всякой всячины, торгую лекарственными снадобьями и порошками. Что вас беспокоит? Головная боль? Диарея? Недержание жидкостей?

– Что?

– Недержание жидкостей, спрашиваю, беспокоит?

– И часто вы спрашиваете у незнакомых женщин про недержание жидкостей?

– Только когда оно у них есть.

– Нет у меня ничего подобного!

– Уверены? Жидкости бывают самыми разными. Говорят, слова тоже, как вода…

«Это он сейчас так поэтично намекнул, что я слишком много болтаю?»

Кёко насупилась, но рот всё-таки закрыла. Прослыть плохим оммёдзи для неё было куда страшнее, чем нахалкой, но всё-таки не стоило забывать о правилах приличия с тем, кто, как она надеялась, скоро станет ей учителем. Эта мысль заставила её нервно стиснуть в пальцах кимоно. В сжатом кулаке Кёко пыталась раздавить свою нервозность. Да как это сделать? Дедушка ведь с самого детства рассказывал ей о нём! Появляется из ниоткуда, торгует чем придётся и владеет двадцатью четырьмя сикигами. Наверное, тот амулет из стекла, похожий на мотылька, один из них. Правда, дедушка что-то всё-таки перепутал, видимо: говорил, Странник чарами покрыт, которые стирают из памяти его лицо, но Кёко ничего такого не ощущала. На его молочно-персиковых щеках не было ни толики характерного для колдовства перламутра. И морщин там тоже не было, хотя Ёримаса утверждал, что ещё юнцом его видел, когда сам только постигал искусство оммёдо. Впрочем, это даже к лучшему, чему бы научил Кёко дряхлый старик?

– Торго-овец, – повторила тихо Кёко, растягивая гласные, словно ждала, что они сливовым соком по её языку разольются, смочат пересохшие губы и горло. Странник, если то действительно был он, выжидающе склонил голову вбок. Крупная бронзовая бусина в волосах почти коснулась лямки короба на его плече. – Слышала, у вас всё на свете купить можно. Насколько всё?

– Всё-всё, – ответил Странник без колебаний и только затем оглянулся назад, проверил, нет ли нигде поблизости городового.

– А чернильная рыба есть? – спросила Кёко. – К празднеству нужна.

– Если так уж нужна… – Странник спустил сначала один ремешок с плеча на локоть, затем второй и перетащил короб со спины на грудь, удерживая его на весу перед Кёко, – то вы её достанете.

Щёлкнула квадратная деревянная крышка – ни надписи, ни замка, ни узора – и отодвинулась. Короб распахнулся, нутро его очутилось у Кёко перед лицом, и, сглотнув, она осторожно в него вгляделась, но не увидела ничего особенного. Слишком темно. Лучи солнца точно ломаются о наполняющий его воздух и потому не попадают внутрь, но на дне, кажется, что-то скомканное, как одеяло. Рядом – ножны, а может, поварёшка или удочка, какой-нибудь посох… Словом, и впрямь барахло, хоть и умещается в одном месте непонятно каким образом. Точно колдовство, но совсем не то, какое Кёко ожидала от легендарного экзорциста.

Она вздохнула, собираясь с духом, и запустила руку в густую маслянистую тень. Пальцы ухватились за пустоту, но стоило немного сдвинуться, пошевелить запястьем, как ногти царапнули гладкую поверхность, совсем не похожую на скользкую каракатицу или свежую рыбу. Кёко нерешительно потянула руку вверх.

В её ладони лежала рукоять клинка из чистого золота, обтянутая кожей ската.

– Ох, ну что же вы товар роняете! – запричитал Странник, когда пальцы Кёко разжались на ней испуганно, дёрнулись прочь, словно Кусанаги-но цуруги теперь жёг и её, ивовую кровь. А это рукоять Кусанаги-но цуруги и была. Или, может, просто очень похожая… В той, вспомнила Кёко с трудом, прижав к груди дрожащие пальцы, было и серебро, и золото, а здесь золото чистое, цельнолитое.

Нет, всё же это не та самая рукоять, но и точно не чернильная рыба.

– Я продаю не то, что люди ищут, а то, что им нужно, – объяснил Странник, и, когда он улыбнулся, Кёко померещились зубы, как у животного, мелкие и острые, словно наконечники охотничьих стрел. – Очевидно, это для вас сейчас куда ценнее. Брать будете?

Кёко немо покачала головой, даже боясь спрашивать цену такой рукояти и ещё больше боясь узнать, откуда короб знает то, что никому, кроме самой Кёко, знать не положено. Странник пожал плечами и сунул рукоятку обратно, подобрав её с земли и отряхнув.

– Желаю вам хорошего дня, – поклонился он Кёко, обошёл её и как ни в чём не бывало двинулся прочь. Высокие гэта застучали по выложенной глициниями тропе.

Ещё несколько минут после этого Кёко смотрела ему вслед, на удаляющийся пионовый жёлтый бант и пурпурное кимоно, расписанное по бокам тёмными перьями и светлыми завитками, пока и то и другое окончательно не скрылось за рядами ятаев и лавок. А потом…

– Надо отыскать чернильную рыбу как можно скорее… И отнести её Якумото, – сказала она самой себе и бросилась бегать по рынку.

Несмотря на то что Аояги была физическим воплощением древа, передвигалась она точно ветер. Бесшумно перескакивала с крыши на крышу даже ловчее Кёко – как если бы от каждого нового своего хозяина перенимала часть умений, училась. Она становилась воздухом и тогда – действительно настоящим ветром – просачивалась в дверные щели и окна. Плоть изменить свою не могла, но вот потерять её на время, вновь обратившись розовым махровым листком, ей давалось легко. Кёко за ней в такие моменты даже не следила и не подсказывала, не направляла – Аояги просто знала маршрут, потому что его знала Кёко, тайком прогуливающаяся туда время от времени. Так были устроены сикигами, и так они претворяли замыслы хозяина в жизнь, делали то, что он сам делать не может или не хочет. Или то, что опасно.

«Она на благо всей Камиуры служит, – утешала себя Кёко, когда скрещивала указательный палец со средним и мысленно отдавала приказ. – Помогает потомкам того, кто душою с ней поделился, вновь засиять».

У запрудья, где ловили вкуснейших жирных карпов, даже в суровую зиму за особым стеклом всегда зеленели особые травы – и целительные, и ядовитые. Сам же дом внешне походил на храм. Денно и нощно, вот уже более полугода, в окнах его горел яркий свет. Когда Аояги возвратилась оттуда, все двадцать слоёв её кимоно несли на себе запах тех самых лечебных трав, благовоний и специй. Семья Якумото пыталась вытравить из дома коль не самого мононоке, то хотя бы все признаки его присутствия, но это явно не помогало: моросью и железом от кимоно Аояги всё равно пахло тоже.

– Благодарю тебя, Аояги.

А благодарила Кёко сердечно, даже поклонилась ей, когда забирала из её длинной руки трубочкой свёрнутое письмо – последнее из тех, что было ей нужно. В заломах, в трещинках, сложенное и разложенное сто тысяч раз, с проплешинами по краям, выеденными печным пламенем, которому письмо предали, но из которого его же вытащили. Последнее, вероятно, сделала сама Аояги – от её рук веяло дымом. Кёко старалась не думать об этом, как о воровстве. Дедушка неподвижно лежал за её спиной на постели. Аояги не стала ждать, когда Кёко возвратится к себе, и пришла к ней сразу, пока та ещё наводила в покоях Ёримасы порядок.

«Ах, сорвать бы маки на небесном холме,
Закрасить ими в алый цвет слова любви
на моём языке![37 - Адаптированное и изменённое стихотворение из «Кокинсю» (антология японской лирической поэзии).]»

Крупные застарелые капли чего-то оранжевого, похожего на ржавчину, образовывали поверх и без того безобразно кривых иероглифов пузыри. Кёко прочитала размытое стихотворение несколько раз, а затем достала из рукава кимоно ещё несколько писем, которые собрала за последние пять месяцев. Какие-то – тоже украв, а какие-то – выменяв у сопричастных за маленькие безделушки или тайком сэкономленные моны.

«Десять мешков риса. Пять рулонов парчи. Жалованье за три месяца (двумя связками мон). Аренда комнаты на два месяца. Продление на месяц. Паланкин закрытый».

«Приходи в час Крысы к обрушенному мосту под храмом Тамагучи. Не бойся. Матушка больше ничего не сможет сделать. Мы уйдём вместе».

«На один флакон:

/

зверобоя,

/

шалфея, ложка полыни,

/

рисового уксуса, размешать и подержать над паром до образо…»

Половина последнего отсутствовала, клочок с безымянным рецептом Кёко достался жалкий и оборванный, но всяко лучше, чем ничего. Помимо прочего, в её «коллекции» была вырезка из дневника, которую Кёко, сколько бы ни шарила по рукавам своего кимоно и комнате, почему-то так и не смогла найти. Благо, что запомнила: «Лишит наследства? Не может, не может!»

Кёко всегда и всё прочитанное наизусть запоминала, ибо имела привычку проговаривать его про себя по десять раз с закрытыми глазами. Так она завязывала новые узелки на той паутине, которой уже оплела имение Хакуро и саму себя, и распускала старые, оказавшиеся лишними или отжившие своё. Так письмо из родового гнезда Якумото покрылось ещё несколькими изломами к тому моменту, как Кёко наконец-то спрятала его в рукав кимоно, прежде чем возвратилась к дедушке.

«Вот как заканчивают свою жизнь все экзорцисты».

Она думала об этом каждый раз, когда смотрела на то, как беспомощно лежит Ёримаса на простынях чистых и новых, которые она закончила менять всего несколько минут назад до прихода Аояги. Руки её всё ещё болели от дедушкиного веса, который ей приходилось перетаскивать, чтобы как следует расправить и застелить под ним верхний слой яэдатами. Это горькое настоящее в её голове никак не хотело уживаться с тем прекрасным прошлым, в котором Ёримаса мог поднять её одной рукой и закружить, а она со смехом карабкалась по нему, как белка, и он от того даже не сутулился и не кряхтел.

Ки, которой у него тогда ещё было в избытке, многие оммёдзи зовут дыханием, но, по мнению Кёко, она больше походила на кровь: была у всех от рождения, восстанавливалась, если вытекала, но коль вытекала до последней капли, то оставляла тело коченеть, доживать своё. Обычные люди не знают подобных бед, потому что не режут самих себя и не поят своей кровью нуждающихся… А вот экзорцисты делают именно это. И когда делают слишком часто – или слишком долго, – лишаются всего следом за ки.

– Вот как заканчивают свою жизнь экзорцисты, – повторила Кёко и даже не заметила, что вслух. – Так пусть это будет хотя бы не зря.

Она опустилась на колени подле яэдатами. Сложенный из семи-восьми футонов, чтобы обеспечить дедушке надлежащий комфорт, он был таким высоким, что Кёко спокойно опёрла на него подбородок, погладив Ёримасу по прохладной жилистой руке. Свежезаваренный чай с толчёным желчным пузырём змеи настаивался рядом.

– Сегодня я видела Странника. Он и впрямь притворяется торговцем. Продаёт всё на свете от мазей до кукол и этим, похоже, зарабатывает на жизнь. Вот почему за изгнания денег не берёт, хотя они бы, несомненно, принесли ему куда больше… А ещё уши у него острые не по-людски и зубы такие же! Я его хорошо запомнила, и, надеюсь, он меня тоже. Ведь мы с ним ещё встретимся.

Кёко улыбнулась уголком губ и наклонилась над Ёримасой, будто ожидала, что и он вот-вот улыбнётся. Лицо дряблое, от края до края в морщинах, таких, что в них уже утонули и его рот, и нос. Дедушка не любил бриться, поэтому Кёко его бороду, почти серебряную, только подравнивала, а отросшие до плеч волосы расчёсывала костяным гребнем. Кагуя-химе с Аояги же мыли его и одевали. Словом, все они заботились о Ёримасе достойно, но глаза карие, как ствол хакуро за окном, с каждым днём будто всё сильнее проваливались в глазницы. Открывались утром, вечером закрывались – и всё. Вот и сейчас Кёко смотрела в них молча и видела в больших чёрных зрачках отражение своего лица. На самом деле она жаждала вовсе не дедушкиной улыбки, а слов. Он ведь заговорил с Хосокавой, верно? Почему ему так повезло услышать его голос, а ей – нет?

«Стать хорошей женой, может быть, геомантом, но кирпичиком в стене чужого рода – её удел. Такой я вижу судьбу всех моих внучек».

Впрочем, это к лучшему, что она не слышит.

Кёко выжала полотенце, сливая впитавшийся в него смягчающий отвар назад в миску. Семья Якумото хорошие травы из своей лавки подарила, самые дорогие, и Юроичи даже их лично Кёко принёс. Правда, задержался подле неё не дольше минуты и на неё почти не смотрел – иное считалось бы дурным тоном, хотя на самом деле было продиктовано страхом. По одному его лицу в тот момент, тусклому и абсолютно невыразительному, становилось ясно, что это не он Кёко в жёны берет, а его родня. В чём-то ей было даже жаль Юроичи Якумото, но лакированную коробочку, до отказа набитую травами, она всё-таки приняла, и так состоялась помолвка.

От трав кожа дедушки разрумянилась и засияла, точно они и впрямь подарили ему здоровье. Кёко ласково и заботливо обтёрла всё его лицо, предварительно согрев в руках полотенце, и прошептала то, что сказать в полный голос никогда бы не решилась:

– Не переживай, дедушка, род Хакуро пал при тебе, но при тебе же успеет восстать. Свадьба моя меньше чем через пару недель, уже в следующее воскресенье – Кагуя-химе говорит, то благоприятный день. А значит, в следующее воскресенье я стану оммёдзи. Я снова увижусь со Странником… И уговорю его стать мне учителем. Мой жених поможет мне в этом, хочет он того или нет, а взамен я освобожу его от мононоке. Это ведь честная сделка, правда?

Вставая, Кёко не заметила, как скрюченные пальцы Ёримасы незаметно дёрнулись на простыне.

IV

Кёко пришлось ещё десять дней ждать своей свадьбы, и всё это время она почти не смыкала глаз.

Земля Хакуро – священная земля, запретная для зла, неугомонных духов и уж тем более для неупокоенной мстительной души. Но что-то тёмное всё же стало виться вокруг Кёко с тех самых пор, как она приняла в дар ящичек с лекарственными травами и таким образом сказала «да».

Воздух в её комнате сделался стылым и промозглым, как тот, что стелился у могил, а сквозь сон, глубокой ночью, как раз где-то в час Быка, когда в мире происходит всё дурное, Кёко постоянно мерещился звон бубенцов и повизгивание кото[38 - Кото – музыкальный щипковый инструмент, по устройству длинная цитра.], словно мимо их двора проходила похоронная процессия. Несколько раз она распахивала сёдзи, по пояс высовывалась наружу и вглядывалась в зернистую, как бархат, темноту, но ничего, кроме неё, не видела. Только ветви хакуро колыхались на расстоянии вытянутой руки: словно не желая отставать от расхваленных горожанами глициний, ива зацвела ещё пышнее, свесилась к окнам Кёко и теперь пыталась в её спальню с любопытством заглянуть. Листья и приклеенные к подоконнику офуда шелестели, и только это помогало Кёко хотя бы под утро как-нибудь уснуть.

Из-за розовых омамори, стащенных Сиори с чайной террасы и прибитых к стенам, её комната напоминала запутанный кошками клубок. К успокоению Кагуя-химе, семьи Якумото и своему собственному, Кёко почти все десять дней из спальни не выходила, а если такое и случалось, то она быстро, почти бегом, возвращалась назад. Сама не знала, на кого боится наткнуться больше: всё-таки на мононоке, чьё внимание она уже, несомненно, привлекла, или же на Хосокаву, которому Кагуя-химе поручила караулить их чертоги и чей голос потому чаще обычного доносился из-за угла.

Родовое гнездо для каждой помолвленной девы до свадьбы – её убежище. А для той, которая охотящегося за ней мононоке за нос водит – ещё и последняя броня. Оммёдзи свои имения всегда вместе с каннуси строили, заговаривали каждый его брусок, на каждой половице с обратной стороны вырезали иероглиф «защита». Ивы, росшие у моста и одетые в симэнава, как в нарядные пояса, служили стражей даже лучшей, чем люди: не знали покоя, с места не двигались, никого не пускали, все недобрые намерения отваживали.

И всё же в своей охоте мононоке не знал покоя. А то была самая что ни на есть охота, остервенелая, смелая, даже нахальная. Кёко хорошо знала, что это за звон ей является по ночам, – так духи страху наводят, – и почему ей на самом деле не спится, – так чувствуешь себя, когда кто-то смотрит, но кого не можешь увидеть ты сам. Из-за этого стоило ей лечь на футон, как по тому словно рассыпали гвозди. Каждая минута без движения вонзала их Кёко под рёбра, скребла по позвоночнику и бокам. Она ёрзала, крутилась, сползала на пол, затем вставала и, жалея, что не может выбраться на крышу – уж больно там сейчас небезопасно, – бесцельно наворачивала по комнате несколько кругов, а затем ложилась снова. Там же, где она оставляла таби с гэта, каждый день набиралось с десяток пустых пиал из-под ромашкового чая. Неудивительно, что Юроичи Якумото был так бледен и молчалив в ту их встречу, когда передавал травы: проживи Кёко вот так вот, на когте у мононоке, ещё бы месяц, тоже бы тронулась умом.

– Поди прочь! – Однажды она не выдержала, распахнула опять окно и закричала в ночь, стоя босиком в одной нижней рубахе на голое тело. – Или покажись. Слабо, а?

Конечно, никто так и не показался. Мононоке бы не смог, даже если бы очень захотел – силёнок для такого маловато, слишком мало ещё невест для того сгубил. Потому только сновал в кустах шиповника и за деревцами хурмы, тревожил птиц и родовую землю, но на неё саму не наступал.

«Кёко, эй, Кёко!»

«Выгляни в окно ещё раз, Кёко».

«Кёко, эй, Кёко!»

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом