Читать «Стальное братство. Курская дуга.» — Денис Громов онлайн
Страница 7 из 13
Он ходил туда с середины июня почти каждую ночь, ложился на плащ-палатку у стереотрубы и слушал, как с той стороны, из-за шести-семи километров темноты, работают двигатели. Он привык к этому звуку. Он даже начал различать в нём куски: ровный гул на месте, короткие всплески, когда трогаются, лязг на поворотах.
В эту ночь звука не было.
Он лежал двадцать минут, потом сорок, потом час. Со стороны немца не пришло ничего. Кузнечики, ветер в несжатых хлебах, где-то далеко на юге одиночный выстрел — и всё. Ни двигателей, ни лязга, ни одной ракеты дольше обычного.
Артиллерийский наблюдатель, лежавший рядом, тоже слушал и тоже молчал.
Полтора года назад он бы знал. Слово встало бы в голове само, готовое, холодное, вместе с числом и часом, и не надо было бы лежать в сухой траве и вслушиваться в пустоту, отличая её от тишины.
Родин полежал ещё немного и пошёл вниз.
В балке спали. Он спустился к своей машине, постоял у неё, потом залез в люк, нащупал в темноте вещмешок и достал со дна тонкую тетрадь в бумажной обложке. Ту, в которой были Протасов и Рябов и ещё девять человек, записанных короткими зарубками.
Он вылез, отряхнул её ладонью и переложил в левый нагрудный карман.
Тетрадь была тонкая и легла ровно — рядом с военным билетом, с которого на него по-прежнему смотрел незнакомый человек двадцати восьми лет.
Конец четвертой главы.
Глава 5
Третье и четвёртое июля прошли пусто.
Пустота эта была особого свойства. Работы кончились, боекомплект лежал в укладках, вода стояла в бочках, дёрн на левом скате прижился и держался; делать было решительно нечего, и оттого сутки растянулись до неприличной длины. Родин трижды за день обошёл позиции, каждый раз находя всё в том же виде, в каком оставил, и на третьем обходе поймал себя на том, что ищет непорядок нарочно, чтобы иметь повод к кому-нибудь придраться.
Жара стояла та же. К полудню воздух над выгоном начинал дрожать, и в этом дрожании дальняя лесополоса делалась зыбкой и как бы приподнятой над землёй. Стереотруба на полковом наблюдательном пункте с одиннадцати до шести становилась почти бесполезной: марево размывало всё, что дальше километра.
Хлеба стояли несжатые, по грудь, серо-жёлтые, и по ним ходил ветер.
Третьего вечером Пилипенко обошёл роту с жестяной коробкой из-под галет.
Это делалось перед каждым большим делом и делалось молча. Кто хотел, писал письмо и отдавал старшине незаклеенным или заклеенным — как считал нужным; старшина складывал в коробку, коробку прятал у себя, и если с человеком что-нибудь случалось, письмо уходило вместе с извещением. Если не случалось, письмо возвращали хозяину, и хозяин, как правило, тут же его рвал, не перечитывая.
В этот раз писали девятнадцать человек из тридцати восьми. Родин посчитал не нарочно — просто посчитал, как считал всё.
Он тоже написал. Написал коротко, четыре строки: что если получат бумагу, то пусть знают, что он всё помнил, что мог, и что дом свой видел. Про то, чего не помнил, писать было незачем. Он сложил лист вчетверо, отдал Пилипенко и потом полдня чувствовал в себе неприятную лёгкость, какая бывает у человека, сделавшего дело, о котором лучше бы не думать.
Четвёртого с утра дважды прошла «рама».
Она ходила высоко, кругами, и на неё уже никто не смотрел. А в третьем часу пополудни над тылами, километрах в семи позади, впервые за месяц отработала группа бомбардировщиков: рота слышала серию и видела, как поднялись и долго стояли три чёрных куста. Потом туда пошли наши истребители, и в небе над лесополосой минут пять шла возня, из которой на землю не пришло ничего, кроме звука.
— По железке бьют, — сказал Кузов. — По разгрузке.
Это было похоже на правду и никого не удивило.
Четвёртого, после обеда, приезжал корпусной инженер — проверял минные поля и остался недоволен схемой у стыка с соседями слева. Схему переделали при нём же, за час, на карте, и он уехал. Больше в этот день ничего не случилось.
К Бурмистрову он сходил в тот же день, ближе к вечеру, без всякого повода.
Повод он себе придумал — уточнить сигналы, — и оба знали, что сигналы уточнять не надо, потому что их уточняли трижды. В траншее было жарко и пусто: людей держали в блиндажах и в щелях, наверху оставались только наблюдатели. Куст шиповника над щелью зацвёл и уже отцветал, и по брустверу валялись опавшие розовые лепестки, странно свежие на серой глине.
Бурмистров сидел на приступке, без ремня, и чистил наган.
— Пришёл посмотреть, как мы тут? — сказал он, не поднимая головы. — Смотри.
Родин посмотрел.
Траншея была та же, что в мае, только глубже и обжитее: ниши, подбои, полочки, аккуратно уложенные ящики с гранатами, бутылки в сене. Всё было готово настолько, насколько это вообще бывает готово.
— У меня в первой роте сорок один человек, — сказал Бурмистров. — По штату сто двадцать восемь. Ты это учитывай, когда будешь считать, кто у тебя слева.
— Учту.
— И вот ещё. — Он собрал наган и щёлкнул барабаном. — Если нас продавят и ты пойдёшь вперёд — не жди, пока мы отойдём красиво. Мы красиво не отойдём. Иди по своим ориентирам и стреляй по своим секторам, а мы под тебя подстроимся.
Он сказал это спокойно, как говорят о распределении работы на завтра.
Родин пожал ему руку и пошёл назад по ходу сообщения, и на середине пути поймал себя на том, что запоминает лица. Он делал так с осени сорок первого, автоматически, с людьми, с которыми могло не быть следующего раза, и знал за собой эту привычку, и она ему это не нравилась.
***
Вечером Родин сидел на бруствере своего капонира и смотрел на закат.
Солнце в июле садится за лесополосу медленно и красно, и небо над ней держится ещё долго после того, как земля уже потемнеет. Внизу, в балке, тянуло дымом от кухни, кто-то мыл котелки, кто-то на второй машине негромко перебирал двухрядку, которую Пилипенко достал ещё в мае и на которой никто в роте толком играть не умел; играли одну и ту же вещь, всегда обрываясь на середине.
Антипов сидел рядом и точил карандаш ножом.
— Товарищ капитан. А в двадцать четвёртом году, если бы кто сказал, что тут будет, поверили бы?
— Не знаю.
— И я не знаю. — Антипов подул на грифель. — Мне двадцать три. Я, выходит, всю сознательную жизнь к этому и готовился, только не знал.
Он спрятал карандаш и больше ничего не сказал.
***
В двадцать три сорок Родина разбудил посыльный.
Он не спал по-настоящему — лежал в землянке, не раздеваясь, в той полудрёме, в какой человек слышит всё, — и сел раньше, чем посыльный договорил. Вызывали к комбригу, немедленно, всех командиров рот.
Ночь снаружи была тёплая, безлунная и очень тихая. Он шёл по ходу сообщения и слышал только собственные шаги и то, как в темноте, за гребнем, работают кузнечики.
В землянке Тишкова горели три коптилки вместо обычной одной, и от этого лица у всех были жёлтые. Комбриг стоял, а не сидел, и по одному этому Родин понял всё ещё до первого слова.
— Сегодня, — сказал Тишков.
Он подождал, пока это уляжется, и говорил дальше коротко, отрывистыми блоками — одни сведения, без единого лишнего слова.
На участке соседней армии, левее, во второй половине дня взяли пленных. Ещё один — сапёр — перешёл сам, в темноте, через собственные проходы. Показания сходятся у всех: наступление начинается сегодня, с рассветом. Артиллерийская подготовка у немца назначена на три часа. Пехота и танки идут за ней.
— Командующий фронтом решил ударить первым, — сказал Тишков. — Наша артиллерия начинает контрартподготовку в два часа двадцать минут. Всё, что есть, по разведанным районам сосредоточения и по батареям. Полчаса.
Кто-то из ротных негромко присвистнул.
— Задача бригаде прежняя, — продолжал комбриг. — Стоим. В первый день нас никто никуда не бросит: пусть немец сначала выложится на пехоту и на противотанковую артиллерию, а мы посмотрим, куда он лезет. Всем ротам — боевая готовность с часа ночи. Экипажам быть в машинах. Двигатели не заводить до особого. Люки не закрывать: жарко, задохнётесь.
Он посмотрел на них — по очереди, на каждого, тем самым своим взглядом, от которого нельзя было отвернуться.
— И вот что. — Тишков помолчал. — В первый день главное — не начать стрелять раньше времени. Кто откроет огонь по первой попавшейся коробке, тот покажет свою позицию и завтра будет мёртвый. Скажите людям своими словами. Не уставными.
***
Родин возвращался к себе быстрым шагом и на ходу поймал себя на странном.
Ему стало легче.
Два месяца ожидания, четыре версии даты, слухи, скука, драка у бочки, самогон, рогатка, — всё это разом обвалилось и перестало иметь значение, и на освободившемся месте встало простое и понятное: сегодня. Он знал, что это чувство обманчиво и что через сутки он будет вспоминать о скуке с нежностью; знал и всё равно шёл легче, чем шёл туда.
Роту он поднял в ноль тридцать.
Люди вставали быстро и без разговоров — их и будить-то толком не пришлось, потому что в балке к тому времени уже никто не спал: слух о вызове ротных обогнал приказ, как обгоняет всегда. Он собрал их в темноте у первой машины, всех сразу, тридцать восемь человек, и сказал так, как просил Тишков.
— Сегодня утром начнут. Не мы. Часа в три, может раньше. Наша артиллерия ударит первой, в половине третьего, — не пугайтесь, это наши.
Он услышал, как в темноте кто-то шевельнулся.
— Дальше будет так. Сначала по нам ударят артиллерией. Потом пойдёт пехота с танками, и не на нас — на пехоту, которая впереди. Мы стоим. Мы можем простоять весь день и не сделать ни одного выстрела, и это будет правильно. — он выждал. — Кто выстрелит раньше приказа, тот покажет свой капонир. По капониру потом положат снаряд, и в нём будет сидеть не тот, кто выстрелил, а вся его машина. Я не хочу это объяснять дважды.
— Ясно, товарищ капитан, — сказали из темноты.
Голос был Кузова.
— По местам. Люки открыты. Не спать — но и не сидеть столбом: до утра долго, устанете раньше времени.
Они разошлись.
Между приказом и посадкой в машины у людей оказалось около получаса, и Родин, обходя балку в темноте, увидел то, чего в другое время не увидел бы.
Антипов дописывал письмо. Он писал его при свете фонаря, накрытого пилоткой, лёжа на животе на брезенте, и по тому, как быстро шёл карандаш, было понятно, что письмо обыкновенное, недельное, просто пришедшееся на эту ночь. Среда была послезавтра, но он писал сегодня.
Ковальчук сидел на катке со своей жестяной коробкой из-под монпансье. Коробка была открыта. Он перебирал вырезки — узкие бумажные полоски, вырезанные ногтем по линейке, — перекладывал их, что-то с чем-то сличал и потом сложил обратно, закрыл крышку и убрал коробку не в вещмешок, как обычно, а во внутренний карман комбинезона. Родин прошёл мимо и не остановился.
Сёмин переложил из левого нагрудного кармана в правый сложенный вчетверо листок с танком, трубой и завитками дыма. Потом подумал и переложил обратно.
Кузов перематывал плечо. Он делал это в стороне, за машиной, стянув гимнастёрку до пояса, и когда Родин подошёл, не стал прятать ни бинта, ни того, как двигает рукой, проверяя.
— Я смогу, — произнес он.
— Знаю, — ответил Родин и двинулся дальше.
У второй машины второго взвода, той самой, с накладкой, кто-то только что протёр место заряжающего: пол боевого отделения был чист, и на нём ещё оставались влажные полосы от ветоши. Родин посветил фонарём на накладку.
Царапин на ней было три.
Он не стал спрашивать ни у кого, а Гурьев в это время стоял у моторного отделения спиной к нему и проверял крепление запасных траков.
***
В час ночи рота сидела в машинах.
Он никогда потом не мог толком описать этот час — ни в тетради, ни вслух. В нём ничего не происходило, и он был длиннее всех остальных часов этой войны.
В башне было душно даже с открытым люком: за день броня набрала столько тепла, что отдавала его до полуночи, и внутри стоял запах разогретой краски, масла, металла и человека. Родин сидел вполоборота, спиной к казённику, положив руки на колени. Антипов проверил механизмы наводки два раза, потом ещё раз, потом перестал. Сёмин сидел на своём месте абсолютно неподвижно, как умеют сидеть только крестьяне, и Родин по одному его дыханию слышал, что он не спит. Ковальчук внизу, на своём месте, что-то тихо поправлял под ногами.
В час двадцать он сказал в темноту:
— Товарищ капитан. Разрешите я всё-таки заведу на минуту. Прогрею.
— Нельзя.
— Понял.
Больше он не просил.
Родин достал из нагрудного кармана тетрадь, подержал её в руке, не открывая, и убрал обратно. Потом сидел и думал о вещах, к делу не относящихся.
О том, что мать сейчас спит и что письмо, отправленное второго, дойдёт числа десятого, и что она получит его и не будет знать, что оно написано до.
О том, что в Малых Ключах в это время суток уже начинает светать над рекой и что пар над водой поднимается именно сейчас.
О том, что где-то в девяноста километрах западнее, в Орле, стоит завод, на котором он работал, и что от завода, скорее всего, ничего не осталось, и что если он туда войдёт, то не узнает ни одной стены.
Он сам оборвал этот поток мыслей.
В голову вместо этого полезло другое, и сделало это непрошено: первая его ночь, октябрь сорок первого, мокрый лес под Вязьмой, чужая шинель, чужие сапоги, военный билет с фотографией незнакомого человека и полная, безупречная, звенящая пустота там, где у людей лежит их жизнь. Тогда он не знал ни одного имени, включая своё. Теперь он знал тридцать восемь имён и мог назвать любого по голосу в темноте, не видя.
За полтора года это была вся его биография, и другой у него не было.
— Товарищ капитан, — сказал снизу Антипов. — Восемь минут.
— Знаю.
— Я вот думаю: они там сейчас тоже сидят и ждут своих трёх часов.
— Да, ждут, - ответил Родин и тяжело вздохнул.
— Хорошо, — сказал Антипов и замолчал.