ISBN :
Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 21.08.2026
Я запоминала.
Леоне, двоюродный брат Алессандро, с влажными губами и пальцами, которые все
время трогали запонки. Нервничает. Боится не смерти, а того, что после смерти меняется
баланс. Сильвио, толстый дядя с кольцом на мизинце, шепнул кому-то: “после родов”. Я
услышала. Не все слово, но достаточно. Бьянка, старая сплетница с глазами падальщика,
скользнула взглядом по моей груди, животу, лицу и отвернулась с брезгливой жалостью.
Будто я уже испорченный товар.
Я стояла ровно.
Спина болела. Поясницу тянуло так, что хотелось сесть прямо на мокрую землю и
завыть, но я не шевелилась. Потому что если я согнусь, они увидят. Если я дрогну, они
решат, что можно давить сильнее. Если заплачу, Изабелла погладит меня по голове своей
сухой рукой и скажет “бедная девочка” тем голосом, которым на самом деле говорят
“ничья”.
А я не ничья.
Я мать.
Смешно, да? Тонкая русская вдова в чужой стране, без семьи, без денег, с мужем в
гробу и ребенком под сердцем, решила, что одно слово может защитить ее от клана,
который покупал судей дешевле, чем я покупала хлеб в булочной. Мать. Не бронежилет.
Не оружие. Не адвокат. Просто слово, у которого нет веса в их документах, но есть клыки
в моей крови.
Священник закончил. Земля пошла вниз тяжелыми комьями. Первый удар по крышке
гроба прозвучал глухо, как если бы кто-то стукнул по моей грудной клетке изнутри. Я
вздрогнула. Совсем чуть-чуть. Но Изабелла заметила. Конечно, заметила. Она вообще
замечала только слабости, потому что всю жизнь кормила ими свою власть.
Она подошла после церемонии, когда люди начали расходиться к машинам, оставляя
за собой запах дорогих духов, мокрой шерсти пальто и притворной скорби.
— Мужайся, дорогая, — сказала она по-итальянски.
Я уже понимала. Не все. Не быстро. Но достаточно, чтобы слышать яд там, где другие
слышали соболезнование.
Она поцеловала меня в щеку. Губы сухие, холодные, пудровые. Я выдержала. Даже не
отстранилась, хотя кожа под ее поцелуем будто покрылась мелкой сыпью.
— Теперь ты должна думать не о себе. Ребенок Монтеверде останется в семье. Так было
всегда.
— А мать ребенка? — спросила я тихо.
Изабелла посмотрела мне в глаза.
Вот и все. Один вопрос — и маска на секунду дала трещину. Очень тонкую, почти
невидимую. Но я увидела. Под ней не было скорби. Там была сталь. Не блестящая, не
красивая, а старая, кухонная, которой режут мясо и не моют сразу, потому что еще
пригодится.
— Мать ребенка получит благодарность семьи, — произнесла она. — И свободу.
Свободу.
Меня чуть не вырвало этим словом прямо на мокрый мрамор дорожки.
Они отнимут у меня сына или дочь, дадут конверт, билет, может быть, даже охранника
до аэропорта, чтобы я не забыла улыбнуться на паспортном контроле, и назовут это
свободой. Какая щедрость. Какая цивилизованность. Какая роскошная, вымытая,
надушенная мерзость.
— А если мать не захочет такой свободы? — спросила я.
Изабелла улыбнулась.
Не губами. Костями лица.
— Ты устала, Лина. Горе делает женщин резкими. Мы поговорим, когда ты отдохнешь.
Мы.
Они любили это “мы”. В нем всегда пряталось “ты”. Ты сделаешь. Ты подпишешь. Ты
уйдешь. Ты исчезнешь. Мы решили.
Я хотела ответить. Господи, как же я хотела. Сказать ей, что я не девочка из
благотворительного фонда, не тихая русская дурочка, которую можно вывезти,
использовать и убрать из семейного альбома. Сказать, что если кто-то протянет руки к
моему ребенку, я вцеплюсь зубами, ногтями, всем, что останется от меня после родов.
Сказать, что у них у всех здесь слишком красивые шеи для людей, которые так спокойно
говорят об отъеме младенца от матери.
Но за спиной Изабеллы я увидела его.
Дамиано Монтеверде.
И все слова застряли у меня в горле, как горячий металлический шар.
Он стоял у кипарисов, чуть в стороне от остальных, будто даже в собственной семье
не входил в общий круг, а держал его под прицелом. Черное пальто, черные перчатки,
мокрые темные волосы, убранные назад, лицо с резкими скулами и ртом, который не
создан был ни для улыбок, ни для просьб. Если Алессандро был красив той мягкой,
изнеженной красотой, на которую хочется смотреть в ресторане при свечах, то Дамиано
был другим. Его хотелось не рассматривать. От него хотелось отвести глаза, потому что
взгляд цеплялся за слишком многое сразу и тянул вниз, в стыд, в жар, в грязную, живую
часть тела, которую приличная вдова на похоронах мужа не должна ощущать вообще.
Высокий. Широкий в плечах без показной спортивной накачанности, а так, как бывают
широкими мужчины, которые не украшают тело, а используют его. В нем не было ни
одного мягкого движения. Даже когда он просто стоял, казалось, пространство вокруг него
напряжено, как мышца перед ударом. Дождь стекал по виску, по щеке, цеплялся за
щетину на жесткой челюсти, исчезал в вороте пальто, и я вдруг поймала себя на том, что
смотрю, как капля скользнула вниз по его шее. Ниже — туда, где под черной шерстью
пальто угадывалась грудь, твердая, широкая, мужская, и живот, плоский не от спорта ради
зеркала, а от жизни, в которой тело либо служит оружием, либо становится слабым
местом. Я никогда не видела его голым. Господи, конечно, не видела. Но тело почему-то
дорисовало слишком быстро: темную кожу под рубашкой, жесткие мышцы под ладонями,
дорожку волос ниже пупка, член, тяжелый и наглый, как все в этом мужчине, и меня от
этой картинки ударило жаром так грязно, что я едва не согнулась.
Смотрю.
На похоронах мужа.
Беременная.
На его брата.
Меня обдало таким стыдом, что на секунду стало жарко даже под октябрьским
дождем. Живот свело низко, тягуче, противно-прекрасно, и я впилась ногтями в ладонь,
чтобы вернуть себе болью хоть какую-то власть над телом. Соски болезненно сжались
под траурным платьем, грудь потяжелела, между бедер появилась влажная,
предательская пульсация, от которой хотелось выцарапать себе кожу изнутри. Нельзя.
Нельзя так реагировать. Нельзя замечать, как мокрая ткань пальто лежит на его груди.
Нельзя думать, каким должно быть это тело без черной шерсти, без дорогого костюма, без
всей этой похоронной власти, которой он был обернут, как нож в бархат. Нельзя хотеть
знать, как звучит его дыхание у самого уха не во сне, не в пьяном провале, не в мутном
обрывке, а наяву, когда его рот опускается ниже и тело уже не может соврать.
Нельзя.
Но тело не спрашивало.
Тело помнило его раньше, чем разум успевал выстроить запрет.
Я видела Дамиано всего несколько раз за три года, и каждый раз после этого злилась
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом