Читать «Монтеверде. Вдова для Капо» — Ульяна Соболева онлайн
Страница 7 из 30
делал всех чуть живее, чем они были на самом деле.
Я сидел во главе стола. Не потому что был старшим сыном. Старшинство ничего не
значит, если у тебя нет силы заставить остальных помнить об этом каждое утро. Я сидел
там, потому что люди, которые спорили со мной за это кресло, давно перестали спорить
вообще.
Мать сидела справа.
Изабелла Монтеверде хоронила сына так же, как играла в шахматы: без слез, без
лишних движений, с холодным уважением к потере фигуры. На ней было черное платье с
высоким воротом, жемчуг, тонкие перчатки и лицо, которым можно было останавливать
детей, собак и слабых мужчин. В детстве я думал, что она не умеет плакать. Позже понял:
умеет. Просто слезы она считала валютой, а тратить валюту на мертвых — плохая сделка.
— Русская должна родить под наблюдением семьи, — сказала мать. — После этого
вопрос с ней будет закрыт.
Закрыт.
Хорошее слово. Аккуратное. Им можно закрыть дверь, счет, рот, дело, гроб. Мать
любила такие слова. Они позволяли не произносить настоящие: выслать, отнять, стереть,
уничтожить.
Я смотрел на пламя и видел не огонь.
Линию ее шеи под дождем.
Лина стояла на кладбище в черном платье, которое слишком честно обтягивало ее
беременное тело, и держалась так ровно, будто позвоночник ей заменили тонким
клинком. Бледная. Злая. Испуганная до тошноты, но не согнутая. Моя мать говорила с ней
о будущем, а она смотрела так, как смотрят женщины, которые уже мысленно вцепились
зубами в чужую руку. Маленькая русская вдова, у которой заберут все, если она даст
слабину хотя бы на вдох.
Она не дала.
И когда я подошел, ее тело предало ее раньше глаз. Я увидел. Всегда вижу. Как она
задержала дыхание. Как губы на секунду стали мягче. Как пальцы сжались на животе,
будто она защищала ребенка не только от семьи, но и от меня. Как злость поднялась в
ней вслед за жаром. Это было самое опасное в Лине: она не была святой. Не была
холодной. Не была мертвой внутри удобной вдовьей боли. Она чувствовала меня.
И ненавидела за это себя.
Я тоже ненавидел.
Но себя я ненавидел давно и без особого интереса.
— После родов, — продолжила мать, — ей предложат деньги. Дом в России. Охрану на
первое время, если понадобится. Никаких скандалов. Никаких судов. Никаких
материнских истерик. Ребенок останется здесь.
Леоне усмехнулся в бокал. Мерзкая маленькая ухмылка человека, который еще не
понял, что его рот сегодня работает в кредит.
— Если русская начнет визжать, ее можно отправить раньше, — сказал он. — Ребенка
выносит и без прогулок по саду. Врачи сейчас многое умеют.
Я повернул голову.
Он замолчал не сразу. На полсекунды позже, чем следовало.
В комнате стало тише.
Я смотрел на Леоне и думал о том, что у некоторых людей в голове вместо мозга
лежит теплая каша из похоти, зависти и семейной безнаказанности. Леоне был из таких.
Он любил легкие деньги, молодых официанток, кокаин на зеркале и разговоры о
жестокости, пока жестокость не вставала из-за стола и не подходила к нему.
— Повтори, — сказал я.
Он побледнел.
— Я просто имел в виду...
— Нет. — Я положил ладони на стол. Спокойно. Без удара. Удар был бы милосердием, а я
сегодня был не в настроении раздавать милость. — Повтори дословно.
Мать закрыла глаза. Сильвио откашлялся. Бьянка уставилась в тарелку, будто там
могла спрятаться от чужой глупости. Леоне сглотнул. Его кадык дернулся под кожей,
жирный, влажный, живой.
— Дамиано, я сказал лишнее.
— Ты сказал то, что подумал.
— Это не имело значения.
— В моем доме значение имеет даже дыхание, если оно мешает мне слушать.
Я встал. Стул не скрипнул. Я не люблю шумных вещей. Люди и так достаточно
шумные, когда им больно.
Леоне попытался подняться тоже, но замер, когда я оказался рядом. Он был ниже
меня, рыхлее, слабее, но всю жизнь считал себя мужчиной только потому, что носил
фамилию Монтеверде и оружие под пиджаком. Фамилия не делает мужчину. Оружие
тоже. Мужчину делает способность понимать цену своих слов до того, как тебе ее
выставят.
— Положи руку на стол, — сказал я.
— Дамиано...
— Руку.
Он посмотрел на мать. Ошибка. В этом доме, если я уже стою рядом с тобой, смотреть
надо только на меня. Может быть, тогда выживешь чуть красивее.
— Сын, — произнесла Изабелла холодно. — Не на поминках брата.
— Именно на поминках брата, — ответил я. — Чтобы все запомнили, что мертвый
Алессандро не сделал русскую общим мясом.
Слово упало на стол грязно. Мясо. Я видел, как дернулась Бьянка, как Сильвио отвел
взгляд, как мать стала белее своей жемчужной нити. Хорошо. Пусть слышат. Пусть
подавятся.
Леоне медленно положил руку на стол.
Я взял его указательный палец и сломал.
Не сильно. Не эффектно. Просто согнул туда, куда человеческие пальцы не должны
сгибаться. Хруст прозвучал сухо, почти деликатно, как если бы кто-то раздавил тонкую
ветку. Леоне заорал. Наконец-то честный звук за весь вечер. Он дернулся, но мои пальцы
держали его кисть, и второй хруст вышел громче.
— Тихо, — сказал я.
Он всхлипнул, зажал рот другой рукой и осел в кресле. Пот выступил у него на лбу
крупными каплями. Глаза налились слезами. Взрослый мужчина, мафиозная кровь,
золотые часы, дорогой костюм — и весь его гонор вытек через сломанный сустав за три
секунды.
— Еще раз назовешь ее русской так, будто это грязь, — произнес я, наклоняясь к нему, —
я вырву тебе язык и пришью к члену. Будешь думать перед тем, как говорить, cazzo.
Никто не пошевелился.
Я выпрямился. Взял салфетку. Вытер пальцы, хотя крови не было.
Не люблю, когда на коже остается чужой страх.
— А теперь продолжим, — сказал я и вернулся на место.
Мать смотрела на меня так, будто я только что осквернил семейный алтарь. Забавно.
В этом доме были комнаты, где люди умоляли о смерти, подвалы, где плитка впитала
столько крови, что ее меняли каждые полгода, сейфы с фотографиями судей в позах, за
которые рушатся карьеры, но осквернением почему-то считался сломанный палец за
поминальным столом.