Читать «Командир бомбардировщика - 6» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 5 из 11
— Это по донесению интендантской службы, — говорит Кирхнер. — Они относят это к диверсии.
— Они относят это к диверсии, потому что им так удобнее, — говорит Драйер ровно. — А посты в ту ночь слышали одиночный самолёт, идущий с северо-запада. И зенитчики докладывали по нему огонь. И наш ночной истребитель имел с ним встречу в двадцати минутах к западу, над водой.
— Результат?
— Результата нет. Он доложил, что противник ушёл в облачность и что удержать его не удалось.
Кирхнер молчит. Он берёт лупу и снова смотрит на снимок луга с двумя шрамами.
Луг пуст. На лугу нет ни одного самолёта.
Это, разумеется, не значит, что их нет вовсе — Кирхнер прекрасно понимает, что такое капониры и маскировка, и в его сводках даже есть об этом отдельная оговорка, которую он честно пишет каждый раз. Но одна оговорка среди двадцати строк весит ровно столько, сколько весит одна оговорка. А три недели убывающих цифр весят как тенденция, и в штабе, где сейчас думают о другом, читать будут именно тенденцию.
— Хорошо, — говорит он. — Ваше замечание я внесу. Отдельным пунктом: отмечены единичные ночные действия авиации противника с острова, вероятно, остаточными силами.
— «Вероятно, остаточными», — повторяет Драйер без выражения.
— Вы полагаете иначе?
Драйер смотрит в свою папку.
Он мог бы сказать, что человек, который ночью нашёл во всём прибрежном хозяйстве именно склад горючего, а не палатки и не штабные домики, вряд ли относится к остаточным силам. Он мог бы сказать, что пустой луг — это не аэродром без самолётов, а аэродром с дисциплиной. Он даже мог бы сказать, что в тридцать девятом году он уже видел, как убывающие цифры на бумаге оканчивались очень неприятным утром.
Но обер-лейтенант Кирхнер составляет сводку для штаба, а штаб сейчас занят не островом вообще, а конкретными вещами: паромами, которые собирают в двух гаванях, саперным имуществом, сроками, расчётом волн высадки и погодой в проливе. И в этой работе гораздо удобнее иметь остров, с которого авиация уже уходит, чем остров, с которого она всё ещё летает.
Драйер закрывает папку, оставив палец на листе с донесением истребителя.
— Никак нет, — говорит он. — Я только отмечаю.
— Отметили, — кивает Кирхнер. — Благодарю.
Он складывает снимки в папку, завязывает тесёмки и идёт по коридору в соседнюю комнату, где над большим столом склонились двое: капитан-лейтенант, отвечающий за паромы, и сапёрный майор.
На столе лежит карта пролива, исчерченная карандашом, и поверх неё — расчёт по времени: сколько минут займёт переход, сколько будет длиться выгрузка на первом участке, сколько людей примет каждый паром.
— Что с воздухом? — спрашивает капитан-лейтенант, не поднимая головы.
— Снижается, — говорит Кирхнер и кладёт папку на угол стола. — За неделю втрое. Снимки площадки пустые четыре раза подряд. Порт работает на вывоз.
— То есть?
— То есть, по совокупности данных, их авиация выводится, — говорит Кирхнер. — Я бы рекомендовал основное внимание при подготовке уделить береговым батареям и дорогам, а не воздушной угрозе.
Капитан-лейтенант кивает и что-то помечает.
Сапёрный майор, человек грузный и медленный, проводит пальцем по карте вдоль южного берега.
— А если всё-таки прилетят? — спрашивает он.
— Прилетят — значит, одиночные, — говорит Кирхнер. — Одиночные ночью по нашим паромам не попадут.
Майор хмыкает. Он служил на Западе и один раз видел, что бывает, когда одиночный ночной самолёт всё-таки попадает; но он видел и то, что бывает, когда штабной спор об авиации затягивается на три дня, и поэтому он ничего не говорит.
— Хорошо, — говорит он. — Тогда считаем дороги.
Драйер выходит в коридор, останавливается у окна и закуривает.
Дождь идёт мелкий, ровный, бесконечный. За мокрым стеклом двор, две машины, солдат с ведром.
Он думает о человеке, который в ту ночь ушёл в облачность.
Он не знает ни его имени, ни возраста, ни того, что этот человек в ту же ночь считал остаток горючего и решал, сколько минут можно позволить себе просидеть внутри мокрой серой ваты. Он знает только, что кто-то там есть и что этот кто-то умеет находить в темноте не палатки, а цистерны.
Фельдфебель Драйер докуривает, тушит окурок в жестяной банке на подоконнике и садится к машинке печатать сводку набело, добавив в неё свой пункт — тот самый, отдельный, в одну строчку, — который будет добросовестно напечатан, подшит и никем не прочитан.
Глава 3
— Сколько машин? — спрашивает Плешаков.
Он спрашивает это так, будто мы обсуждаем завтрашний регламент, а не то, что я только что ему сказал. На столе перед ним лежит фанерка, на фанерке — лист, прижатый двумя гайками, потому что в землянке гуляет сквозняк и с утра открыта дверь: иначе не видно, свет один, лампа сдохла позавчера.
— Четыре, — говорю я. — Завтра три выпускаем по готовности на прикрытие последней колонны, четвёртая замыкает. Потом все на материк.
— Четвёртая — ваша.
— Моя.
Плешаков берёт карандаш, но не пишет. Смотрит на лист, где у него с ночи уже расписано моторное имущество по ящикам, и молчит секунд пять.
— Значит, так, — говорит он наконец. — Три колонки. Кто нужен до запуска. Кто после запуска идёт к грузовику. Кто принимает у причала.
— Третью зачем? У причала принимает флот.
— У причала принимает фамилия, — говорит Плешаков. — Иначе там будет куча ящиков и никого, кто знает, что в них.
Он прав, и это тот случай, когда правота приходит не из спора, а просто из того, что человек тридцать раз в жизни грузил имущество и двадцать девять раз потом искал его по чужим складам.
Мы садимся писать.
Это оказывается длиннее, чем я думал. На каждую машину до запуска нужны двое: моторист и оружейник, до ухода своего борта. После запуска моторист остаётся свободен и идёт к грузовику, но не раньше, чем командир машины махнёт рукой, потому что запуск — штука такая: пока винт не вышел на устойчивые обороты, человек нужен у крыла. Значит, у грузовика этот моторист появится минут через двадцать после того, как мы его туда впишем. И если грузовик уйдёт по расписанию, он останется на поле с ведром и тряпкой.
— Сдвигаем грузовик, — говорю я.
— Не сдвигаем, — говорит Плешаков. — Ставим второй рейс. Сегодняшний в двенадцать берёт ящики. Завтрашний после запусков, предварительно в четырнадцать, — людей от машин.
— Полуторок две.
— Значит, одна сделает два конца. До южной гавани одиннадцать километров туда, одиннадцать обратно, по этой дороге — сорок минут в один конец, если не застрянет.
— А если застрянет?
— Тогда люди пойдут пешком, — говорит Плешаков ровно. — Только они должны об этом знать заранее, а не выяснить на пустом поле.
Он пишет. Почерк у него мелкий, бухгалтерский, с хвостиками. Я смотрю на это и думаю, что у нас в полку — в том, старом, где были компьютеры, планшеты и электронные ведомости, — точно так же всё в итоге сводилось к человеку, который от руки писал на бумажке, кто кого встречает.
— Ещё вот что, — говорю я. — Самолёт, который может уйти раньше, уходит раньше. Не ждём общего взлёта.
Плешаков поднимает голову.
— Это вы сами решили или вам приказали?
— Сам.
— Хорошо, — говорит он. — А то у нас в прошлый раз в июле ждали четвёртого, и все четверо стояли на поле лишний час.
— Вот и не ждём.
Мы доходим до второй страницы, и там начинается то, ради чего я, собственно, сюда пришёл.
— Оставь мне Гурьева, — говорю я.
Плешаков ставит точку и откладывает карандаш.
— Не оставлю.
— Мне до последнего запуска нужен человек у моторов. Кто-то же должен готовить последний запуск и провести пробу как положено, а не как получится.
— У вас будет Николаенко.
— Николаенко — хороший парень, но он на «тринадцатом» второй месяц. Гурьев его знает.
— Гурьев знает не самолёт, — говорит Плешаков. — Гурьев знает ящики. Он их паковал трое суток, он их подписывал, и у него в голове лежит, что в котором. Если он останется здесь, на материке будут вскрывать всё подряд под дождём, искать метчики, и через неделю у нас не будет ни метчиков, ни половины того, что мы вывезли.
— Один человек.
— Один человек — это и есть разница между имуществом и кучей, — говорит Плешаков. — Вы это знаете лучше меня, товарищ старший лейтенант, просто вам сейчас неудобно.
Мне неудобно.
Мне неудобно по совершенно конкретной причине, и она не имеет отношения к метчикам. Я сижу здесь и расписываю, кто уйдёт раньше, а сам остаюсь, и внутри у меня сидит противное ощущение, что я отправляю людей вперёд, а себе оставляю ту часть, которой потом можно будет гордиться. Это ощущение надо вытащить и назвать вслух, иначе оно начнёт принимать решения за меня.
Я отодвигаю лист к гайке, чтобы край не хлопал от сквозняка.
— Плешаков.
— Слушаю.
— Мне не нравится, что я их отправляю, а сам остаюсь.
Он смотрит на меня довольно долго — без всякого умиления, скорее с интересом энтомолога.
— А вы не остаётесь, — говорит он. — Вы задерживаетесь.
— Разница?
— Разница в том, что у вас вписан обратный маршрут. — Он стучит карандашом по листу. — Вот. Четвёртая машина, вылет, прикрытие, уход на материк. У вас есть строчка, по которой вы отсюда уедете. Если бы её не было, я бы вам сказал совсем другое.
— И что бы ты сказал?
— Что героизм — это когда у человека кончились варианты, — говорит Плешаков. — А когда варианты есть и человек их не пишет, это не героизм, это неряшливость.
Он возвращается к списку. Я смотрю, как он аккуратно вычёркивает Гурьева из левой колонки и вписывает в среднюю, и в этом вычеркивании больше заботы обо мне, чем в любых словах.
К десяти у нас готов лист, который можно показать людям. Двадцать три фамилии. Против каждой — три графы. В самом низу, отдельной строчкой, стоит моя, и в третьей графе у меня пусто, потому что принимать меня на материке пока некому.
Плешаков смотрит на эту пустую клетку.
— Впишем, — говорю я.
— Впишем, — соглашается он, и по голосу слышно, что он запомнил.
Гордеев находит меня у выхода, когда я уже натягиваю плащ-палатку. Он мокрый до пояса, злой и говорит без предисловий:
— На причале плохо.
— Насколько плохо?
— Настолько, что я туда посылаю тебя, а сам иду в штаб острова выбивать транспорт, — говорит он. — Там сейчас три службы и ни одного человека, который отвечает за всё сразу. Погрузкой командует Сазонов, каплей, мужик не худший, но у него наряд на боеприпасы и своя ведомость. Ковалёва там с утра, и я уже слышал, как она разговаривает.
— Она умеет.
— Она умеет так, что её через полчаса поставят к стенке за пререкания, — говорит Гордеев без улыбки. — Иванов. Ты едешь туда от группы. Что скажешь — то я подпишу. Но привези мне бумагу, а не рассказ.
— Понял.
— И вот ещё. — Он останавливает меня, уже когда я в дверях. — Ты помнишь, что у нас не стоит задача вывезти всех?
— Помню, — говорю я, продевая руку в мокрый рукав. — Мотористов и оружейников выведу. Но если у причала ещё можно взять раненых, пустые места вам назад не привезу.
Гордеев смотрит на меня секунду.
— Езжай, — говорит он.
Вчерашний семикилометровый путь к ближнему причалу теперь не годится: транспорт принимает южная гавань. До неё одиннадцать километров через можжевельник и два хутора, и первые три километра она ещё похожа на дорогу.
Дальше начинается сентябрь.
Полуторка идёт на второй, мотор воет, колёса месят жижу, и на каждом подъёме шофёр просит меня «подержаться покрепче», после чего машину заносит кормой. Дождь мелкий и настойчивый, из тех, что не льёт, а просто существует. Колено у меня к этому времени уже отработало своё: оно перестало болеть отдельно и теперь просто участвует во всём, что я делаю, как участвует в жизни старый долг.