Лори Френкель "В доме на холме. Храните тайны у всех на виду"

grade 4,5 - Рейтинг книги по мнению 100+ читателей Рунета

Уолши переехали в Сиэттл с другого конца страны, чтобы начать все заново. Очаровательная семья с пятью детьми тут же подружилась со всеми соседями в округе. Никто и подумать не мог, что они уехали из родного города… из-за травли всей семьи. В этот раз у них все сложится. Они будут обычными и милыми. Осторожными. Они будут держаться столько, сколько получится. Или пока один из них не спросит себя: «Готов ли я дальше притворяться ради вас?» И с этого момента все изменится навсегда…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-165427-6

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 17.03.2022


– Не знаю, – единственное место, где они до сих пор бывали на каникулах, – это дом бабушки и дедушки, где пахло погребом. – А куда ты хочешь?

– В Сиам, – незамедлительно отозвалась Поппи.

– В Сиам?

– Как в фильме «Король и я».

В больнице имелась бедноватая видеотека, в которой этот мюзикл был главной достопримечательностью. А у Поппи было полно времени, чтобы лежать и смотреть.

– Мы поедем куда угодно, – пообещала Рози. – Как только ты выйдешь. Ну, наверное, придется подождать года четыре, пока я не получу водительскую лицензию. До Сиама можно доехать на машине?

– Не знаю. Наверно. – Сестренка радостно улыбнулась. – Ты так хорошо косички плетешь! – Как оказалось, это было лучшее из всего, что принес рак. Волосы парика Поппи были намного длиннее и не такие спутанные, как настоящие. – Как же повезет твоей дочке!

В этот самый момент Розалинд Уолш, двенадцати лет, приняла два решения: у ее дочери будут длинные волосы, в смысле по-настоящему длинные, настолько, чтобы на них можно было сесть, и звать ее будут Поппи. Впоследствии Рози выяснила, что Сиам ныне зовется Таиландом, но прошло, кажется, несколько жизней, прежде чем она туда попала, да и то не на каникулы.

Это был последний раз, когда она осталась наедине с сестрой.

Всю дорогу до больницы, пока Пенн бормотал: «Дыши, дыши», – а Ру пел: «Я буду каркать», – а Бен, Ригель и Орион вторили ему, что было силенок в их тонких детских голосишках: «Каррр-каррр-каррр», – Рози шептала:

– Поппи. Поппи. Поппи. Поппи.

Через двадцать минут после того, как они подъехали к входной двери, малыш был готов.

– Тужься, – говорил врач.

– Дыши, – повторял Пенн.

– Поппи, – твердила Рози. – Поппи. Поппи. Поппи.

Может быть, поэтому? Может быть такое, что она просто бесконечное число раз пыталась сделать дочку, чтобы исполнить давнюю мечту сестры, мечту десятилетней девочки, если уж на то пошло? Верила, что эта дочка подрастет и будет – в десять лет – той маленькой девочкой, которую она потеряла, самой Поппи, подбирающей то, что бросила Поппи, исполняющей все обетования этой оборванной, обрубленной, обкорнанной маленькой жизни? При условии, что она, Рози, будет раз за разом наполнять свою утробу, может быть, Поппи, какой-то ее вариант – какой-то (ждущий, бдительный, блуждающий Поппи-демон) – подберет все ее разрозненные атомы и снова вернется домой? Разве не жуть – воображать, как твоя умершая сестра поселяется в твоей матке? Разве не это считается признаком безумия – делать одно и то же снова и снова, рассчитывая на иные результаты?

Без одной карты колода. Без одной вафли пачка. Без одной лошади… табун[2 - Подобные выражения в английском означают сумасшедшинку, «не все дома» (прим. пер.)].

Или то было давно вынашиваемое, глубоко посеянное убеждение, что чем больше детей, тем лучше, ведь никогда не знаешь, когда можешь одного потерять? Все были безутешны, когда умерла Поппи, – Рози, мама, папа. Одной недостаточно. Одна – это всегда перекос. Это уже не двое на двое. Больше не с кем было играть, не к кому бежать, некого обнимать. У матери, Рози знала, зрение двоилось, она всегда видела Поппи где-то с краю, в тени старшей дочери, рядом с ней во время школьных спектаклей, и танцев, и церемоний вручения; Поппи прямо за спинами Рози и Пенна во время бракосочетания; Поппи, беззвучно дышавшую бок о бок с Рози, когда рождались все ее малыши. Даже когда отец Рози покинул этот мир, прямо перед тем, как в него пришел Ру, ее мать видела призрачный силуэт Поппи рядом с раздутым животом сестры у могилы, тихо оплакивая все, что было утрачено, и этим всем был не только отец. Что ж, тогда, по крайней мере, они снова стали один на один. Равновесие восстановилось.

Один – самое одинокое число. Никогда не клади все яйца в одну корзину.

Так что, может быть, поэтому. Или Рози и Пенн просто нравились младенцы, и перспективы, и хаос, и беспорядок, то, как все младенцы начинались одинаково и почти сразу же становились совершенно разными. Рози любила звонкий пандемониум своего большого расползающегося семейства, сумбурную любовь, заполнявшую их фермерский дом-клуб, какофонию, разобраться в которой могла только она, эту вихрящуюся бурю с ней и Пенном, улыбавшимися вместе, кружившимися в ее центре.

– Тужься, – велел доктор.

– Дыши, – вторил Пенн.

– Поппи, – твердила Рози.

А потом:

– Это мальчик! Здоровенький, прекрасный, совершенный, нетерпеливый маленький мальчик, – воскликнул врач. – Прыткий молодой человек. Как хорошо, что вы не застряли в пробке!

Одним махом, подумала Рози. Однажды когда-нибудь.

Одним миром мазаны. Маленький братик. По крайней мере, мальчишки будут знать, что делать.

Одно свидание

Пенн был единственным ребенком. На их первом свидании, когда Рози спросила: «А скажи, у тебя есть братья или сестры?» – и Пенн ответил: «Не-а. Я единственный ребенок». Рози отозвалась: «Ой, я так тебе сочувствую!» – словно тот сказал, что ему осталось жить всего три месяца или что рос в семействе веганов в квартирке над магазином колбас.

«О, спасибо. Ничего страшного», – автоматически ответил тот, и только пару ударов сердца спустя до него дошло, что это был совершенно неправильный ответ. Ему было трудно сосредоточиться. Ему вообще было трудно делать что бы то ни было, потому что кровь бежала по телу вдвое быстрее и сильнее обычного. Никак не получалось замедлить стук сердца, которое пребывало в шоке еще за несколько часов до того, как он приехал, чтобы забрать ее. До того как он это сделал, Пенн и вообразить не мог зачем. Рози была знакомой подруги другой знакомой – знакомство, которое организовали незнакомые люди во время одной вечеринки, хмельной и дурашливой. Он в то время учился в магистратуре, писал дипломную работу и каждое утро просыпался в недоумении, не понимая, зачем ему вообще понадобился этот магистерский диплом. Однокурсница по классу средневековой литературы (какое отношение этот курс имел к написанию романа, ему тоже было невдомек) притащила и поставила перед ним другую женщину, вроде незнакомую. Та некоторое время оценивающе рассматривала его, а потом наконец проговорила:

– Так, значит… Хочешь встречаться с врачом?

– Прошу прощения?..

– Я знакома с незамужней докторшей, которая без ума от поэтов.

– Я не поэт.

– Ну, ты же смекаешь, о чем я.

– Не смекаю.

– Она лапочка. Мне кажется, вы поладите.

– Да вы даже имени моего не знаете!

– Так она и не от имен без ума.

– Да я не об этом.

– Все равно!

И как спорить с такой логикой? Все равно. В ответ на «все равно» сказать было нечего. Он пожал плечами, в то время придерживаясь принципа – никогда не говорить «нет» новым и потенциально любопытным приключениям – на случай, если впоследствии для работы понадобится «натура». Встречаться с докторшей, которая любила поэтов, потому что совершенно незнакомая женщина решила, будто они могут поладить, – похоже, приключение было как раз из этого разряда.

Собственно, больше ничего и не было. Пища для творчества. «Натура» для работы, и смена ритма, и новая жизненная философия, которая состояла в том, чтобы не говорить «нет». Он не страшился, но и не ждал с нетерпением. Он отнесся к этому свиданию совершенно нейтрально, даже в магазин за молоком сбегал. Но потом, примерно за час до того, как вознамерился принять душ и одеться, а пока сидел в своей квартирке-студии на диване и читал «Ад» Данте, сердце сорвалось в галоп. Он ощутил, как вспыхнули щеки, пересохли губы, а ладони, наоборот, повлажнели. Ощутил эту абсурдную потребность перемерить несколько рубашек, гадая, какая из них будет смотреться лучше, и почувствовал – ни с того ни с сего – нервозность, и ради всех благ на свете не смог бы представить, с чего бы вдруг. Может, это грипп, подумал он. Подумал даже, что стоит позвонить и отменить встречу, вдруг он заразный? Но ведь та женщина работает в больнице, так что, наверное, у нее есть какая-то профилактическая противомикробная стратегия.

Он остановил машину перед ее домом и сидел, пытаясь успокоить дыхание, дожидаясь, пока перестанут дрожать колени, но, когда стало ясно, что этого не случится, сдался и позвонил в звонок. Она открыла дверь, а Пенн только и смог выговорить:

– О…

Дело было не в том, что Рози оказалась такой красавицей, хотя она ею была… в смысле он подумал, что она красавица… в смысле она показалась ему красавицей. Пришлось положиться на это смутное ощущение внешности, потому что видеть он ее не видел. Она словно была освещена со спины, и яркое солнце прямо за нею не давало глазам привыкнуть к свету, и не получалось рассмотреть ее как следует. Или словно обморок подкрадывался, и черные мушки, мельтешившие по бокам, складывали поле его зрения во все более и более миниатюрные коробочки-оригами. На самом деле не было ни того ни другого. Было так, как бывает, когда машину заносит на обледенелой дороге, и чувства обостряются настолько, что время, кажется, замедляется, потому что замечаешь все и просто сидишь в своей крутящей пируэты машине и ждешь, гадая, умрешь сейчас или нет. Он не мог смотреть на нее, потому что каждый орган чувств, каждая доля секунды, каждый атом его тела были влюблены. Это было странно.

Пенн готовился получить магистерский диплом, да, но он был беллетристом, не поэтом, и не верил в любовь с первого взгляда. А также в прошлом мог поздравить себя с тем, что любил женщин за ум, вовсе не за тело. Эта еще не сказала ему ни слова (хотя можно допустить, что, раз она врач, то, верно, довольно умна), и он никак не мог заставить себя сосредоточиться и понять, как она выглядит, но, похоже, все равно любил ее. На ней – уже – были шапка, шарф и пуховик толщиной в четыре дюйма, длинный, до самых сапог. В январском Висконсине не было никакой возможности влюбиться в женщину просто из-за фигуры. Однако Пенн напомнил себе, все еще онемело стоя на ее пороге, что это любовь не с первого взгляда. Казалось, она началась задолго до этого первого взгляда. Казалось, он влюбился полутора часами раньше, сидя у себя на диване, посреди «Песни V», не успев увидеть Рози и краем глаза. Каким образом тело узнало это, заранее предвидело, он так и не выяснил, но оно было право – совершенно право, – и ему очень скоро стал безразличен ответ.

Так что в ресторане Пенн был не в своей тарелке. С одной стороны, никак не мог сосредоточиться. С другой – уже все знал. Он уже решил. Он участвует – можно было бы и не вести светскую беседу. Так что, когда Рози, светящаяся, сияющая, очищенная от всей верхней шелухи, такая чудесная под ней, стеснительно улыбавшаяся, сказала, что ей жаль, что он был единственным ребенком, именно это он и сказал первым: «Ничего страшного». А потом, пару секунд спустя, когда мозг догнал происходящее, добавил:

– Погоди-ка. Нет! Что? Почему тебе жаль, что я единственный ребенок?

Она вспыхнула. Он бы тоже вспыхнул, да только его кровеносная система, наверное, и так работала на полную мощность.

– Прости, – пробормотала она. – Я всегда думала… Моя сестра, эм-м… Разве тебе не было одиноко?

– Да нет, в общем-то.

– Потому что ты был по-настоящему близок с родителями?

– И тоже, в общем-то, нет.

– Потому что ты писатель? Тебе нравится сидеть в одиночку в темноте, глубоко уйдя в свои одинокие размышления?

– Нет же! – рассмеялся он. – Хотя, может быть… Не знаю. Мне кажется, я не сидел один в темноте, предаваясь глубоким размышлениям. Но и одиноко мне не было, я так думаю. А ты? Как я понимаю, у тебя были братья и сестры?

Сияние Рози померкло, и Пенн тут же пожалел об этом всем своим существом.

– Сестра. Она умерла, когда мне было двенадцать, а ей десять.

– О, Рози, мне так жаль! – на сей раз Пенн понял, что ему удалось найти правильные слова.

Она кивнула, глядя на свою булочку.

– Рак. Это такая дрянь.

Он пытался придумать, что еще добавить, ничего не придумал и вместо этого потянулся к ее руке. Рози ухватилась за него, как человек, падающий с большой высоты. Пенн задохнулся от внезапной резкой боли этого пожатия, но, когда она попыталась разжать пальцы, сжал их в ответ еще сильнее.

– Как ее звали? – мягко спросил он.

– Поппи, – и тут рассмеялась, чуть смущенно. – Рози. Поппи. Дошло? Мои родители были заядлыми садоводами. Еще повезло, что ее не назвали Гладиолой. Это, кстати, обсуждали на полном серьезе.

– Ты поэтому думаешь, что так печально быть единственным ребенком в семье? – Он обрадовался, что она снова смеется, но ни один из знакомых ему людей никогда не трактовал факт отсутствия братьев или сестер как трагедию. – Потому что с тобой было так?

– Наверное, – Рози пожала плечами. – Может, поэтому ты мне уже нравишься. Мы оба – единственные дети.

Он старался продолжать ее слушать, но слышал только то, что уже нравится ей.

Позже, много позже она говорила то же самое – это была любовь до первого взгляда, ведь она все утро и день провела, зная, что это будет последнее первое свидание в ее жизни. В то время как его это осознание заставило нервничать до чертиков, она успокоилась. В то время как его раздражала вынужденная светская беседа, она знала, что у них впереди все время этого мира. В той мере, в какой время в этом мире может быть гарантировано. То есть без всякой гарантии.

Позже, намного позже Пенн лежал в собственной постели, улыбаясь в темноту. Он пытался перестать, улыбался снова, потешался над собой за это, но ничего не мог поделать. Не мог заглушить, задержать, замедлить то, что казалось ему крохотным зернышком тайного, бесспорного знания, устойчивого, как благородный газ, сияющего, как золото: Поппи. Мою дочь будут звать Поппи. Не решение. Осознание. Что-то, что было истиной давным-давно – с тех пор как Рози было двенадцать, половину его жизни назад, – разве что он тогда этого еще не знал.

Ординатура

Пенн так и не вспомнил имя знакомой той подруги, которая была знакома с докторшей, которая хотела встречаться с поэтом. Может быть, даже и не знал его. Он не вспомнил и саму подругу, хоть и явно был перед ней в долгу. Рози, как оказалось, стала докторшей только-только. Она первый год работала ординатором в отделении неотложной помощи. У нее не было времени на бойфренда. У нее не было места в голове на бойфренда. Пенн и не представлял, что для того, чтобы завести бойфренда, нужно какое-то там место в голове, зато видел в ней очень много фактов, терминов, лекарств, планов лечения, протоколов и историй пациентов, которые надо было запоминать наизусть, – и все они даже близко не знакомые, и все важные, как вопрос жизни и смерти, и было ясно, что легко не будет.

– Тогда почему ты хочешь встречаться с поэтом? – спросил он, когда Рози объяснила, что ничего личного, просто у нее нет времени ни на какого бойфренда. Если бы она собралась завести бойфренда, это был бы он. Но она не собиралась.

– Я не говорила, что хочу встречаться с поэтом. Я сказала, что мне следовало бы встречаться с поэтом. Теоретически. С теоретическим поэтом. Все мои однокурсники спят с другими моими однокурсниками, а это значит встречаться с перевозбужденным кофеином, перегруженным, изнуренным эгоцентриком, у которого наконец выдается выходной – и он тратит его на учебу. Я имела в виду, что хотела бы встречаться с человеком, который вместо этого спит по ночам, с человеком, который мыслит неторопливо и глубоко и выражается словами, которые не надо зазубривать с помощью карточек. С поэтом. Но это не серьезно. У меня нет на это ни сил, ни времени. Вот почему ординаторы всегда спят друг с другом. Ординатор – единственный, кто способен вписаться в расписание другого ординатора.

– Тогда почему ты сказала «да»? – недоумевал Пенн.

– Ты был такой милый, когда позвонил, – пожала плечами Рози. – А мне наскучило заполнять журналы пациентов.

Пенн обиделся бы на эти слова, если бы не вспомнил, что сам пошел на свидание только ради «натуры». Кроме того, это означало, что за ней все-таки придется ухаживать. Он был рад. Пенн усердно изучал нарратив и знал, что за возлюбленными следует ухаживать, а за отношения – бороться; все, завоеванное слишком легко, вскоре будет потеряно или вовсе не стоит того, чтобы быть завоеванным. Он подозревал, что ее завоевывать стоит. И был готов к этому испытанию. Она изучает человеческое сердце – пусть так. Но и он тоже.

Казалось, для диплома по литературному творчеству потребуется в основном собственно литературное творчество, но вышло не так. В основном требовалось чтение, и чтение не того, что он хотел читать, и чтение не того, что он хотел писать. Читать надо было теорию литературы – невнятную, нафаршированную специальными терминами, нерелевантную для его собственных замыслов. Она была не так трудна, как химия, и анатомия, и психология человека, но отнимала больше времени, потраченного в итоге впустую. И его было много. К счастью, заниматься ею можно было где угодно, и Пенн делал это в комнате ожидания отделения неотложной помощи, где работала Рози.

Летом после девятого класса школы, когда все остальные приятели брали подработку, или проходили практику, или посещали те или иные программы дополнительных занятий, замаскированные под летний лагерь, Пенн каждое утро просыпался и садился в электричку, направлявшуюся в международный аэропорт Ньюарк. Это было в те дни, когда кто угодно мог пройти сквозь металлодетекторы и околачиваться у гейтов, не имея посадочного талона. Тот факт, что ты бывал там каждый день, один, без багажа, без билета и без намерения куда-либо лететь, одетый в черную толстовку с капюшоном и беспрерывно строчащий что-то в блокноте, никого не беспокоил. Он выбирал гейт в зоне вылета, садился и некоторое время наблюдал, и слушал, и придумывал истории о пассажирах – о бизнесменах с их портфелями, круглыми брюшками и переносицами, которые надо было постоянно зажимать, о стариках с их чудовищными ботинками и горами подарков и особенно о людях, путешествующих в одиночку, которые в его историях всегда спешили на некие тайные, беззаконные романтические рандеву. Когда зона вылета надоедала, он направлялся в зал выдачи багажа и наблюдал встречи со слезами на глазах, объятия, которые выглядели так, будто люди пытаются втиснуться друг в друга. Или садился на скамейку у входных дверей внутри терминала и наблюдал слезы иного рода: прощания и расставания, влюбленных, с трудом отрывавшихся друг от друга, а потом хлюпавших носами в длинной очереди на получение посадочных талонов и проверку багажа. Пятнадцатилетнему Пенну казалось многозначительным это преображение – когда женщина, минуту назад рыдавшая на груди бойфренда, отчаянно жаждавшая выжать все возможное из каждой проведенной вместе секунды, в следующее мгновение уже стоит в очереди, нетерпеливо поглядывая на часы и переминаясь с ноги на ногу, сердито хмурясь на пожилую пару впереди, которая канителится и всех задерживает.

«Этюды в аэропорту» – это была первая рукопись Пенна. Он отнес рассказы в копировальную мастерскую и отдал распечатать их и переплести в черную папку со спиралью, но консультант по профориентации все равно отказался засчитать блуждание по аэропорту и придумывание небылиц за практику. И все же Пенн научился тогда гораздо большему, чем вычитывая рекламные объявления для «Рокавей Газетт» – этим он занимался следующим летом. И написал куда больше текста.

Так что читать и писать в комнате ожидания больницы, где работала Рози, было для него тем делом, к которому он готовился давно: множество плачущих людей, много пафоса, высоты трагедии, высоты облегчения, которые очень сильно смахивали на высоты трагедии, и много тех странных парадоксов, которые он наблюдал в международном аэропорту Ньюарка, составляющих самую суть литературы: даже когда то, чего ждут люди, может стать худшими (или лучшими) известиями в их жизни, даже когда ожидание отягощено смыслами и последствиями, ждущие люди все равно превращаются в капризных детишек, нетерпеливых, насупленных и до багровых пятен на лице ярящихся на торговые автоматы, выдавшие не тот товар, детишек, не умеющих разговаривать вполголоса. Казалось бы, люди в больничной комнате ожидания должны быть друг другу соратниками, братьями по духу, как вместе тянущие лямку солдаты, согражданами опустошенного, истерзанного мира. Но нет, большинство старалось не смотреть друг другу в глаза и всякий раз испускали громкие пассивно-агрессивные вздохи в сторону тех, кто имел наглость первым привлечь внимание медсестер.

Пенн ухаживал и занимался, наблюдал и слушал, делал заметки для рассказов. Читал. Писал. Рози выходила каждые пару часов, иногда заляпанная кровью, иногда – рвотой, всегда растрепанная, обессиленная и с покрасневшими глазами. Всегда порозовевшая. И всегда радующаяся при виде его вопреки всем своим возражениям. А их было много. Разве тебе здесь удобно? Стулья жесткие, еда ужасная. А ты знаешь, сколько микробов в приемных покоях больниц? А ты понимаешь, как странно в этом месте читать литературную теорию? А разве я не говорила, что у меня нет времени на бойфренда? Может, поедешь домой и поспишь? Хоть одному из нас следовало бы высыпаться. Разве твоя гостиная не предпочтительнее? Ведь очень невелика вероятность, что сюда привезут кого-то с пулевым ранением.

Поначалу Пенн не желал писать о больных детях и их больных родителях, о детях, пострадавших от рака, и сердечных болезней, и аварий, и бытового насилия, и о родителях, страдающих из-за больных детей. Больные дети попирали всю известную ему теорию нарратива. В умирающем ребенке не было ничего искупительного. О ребенке, поступившем с пулевым ранением или побоями, нельзя было узнать ничего такого, что оправдало бы убийство или избиение этого самого ребенка. Вот что всегда бесило его в «Ромео и Джульетте» – та финальная пошлость, мол, по крайней мере, кровной вражде положен конец, и враждующие семьи сошлись вместе, словно это каким-то образом оправдывало потерю детей-подростков. Словно Ромео и Джульетта были готовы умереть, только бы родители помирились.

Когда однажды ночью Рози выползла в приемный покой, едва пробило час, и рухнула на стул рядом с ним, слишком измотанная, чтобы ощущать хотя бы удивление, не то что благодарность за то, что он все еще сидит там, Пенн мягко взял ее за руку.

– Ромео и Джульетте было насрать с высокой колокольни, помирятся ли их родители.

– Конечно.

Глаза закрыты. Возможно, она даже не слушает.

– Более того, Ромео и Джульетта думали, что это даже как-то сексуально, что их предки ненавидят друг друга.

– А кто бы не думал?

– Они не были готовы погибнуть, чтобы положить конец кровной вражде. Они были готовы сделать что угодно, чтобы жить. Джульетта умерла, чтобы они могли жить. Ромео убил, чтобы они могли жить.

Рози кивала.

– Это ты к чему?

– Ничего хорошего не может выйти из того, что ребенок болен.

– Нет.

– Нет ничего такого, что сделало бы недуг делом справедливым или хотя бы стоящим.

– Нет.

– Это неоправданно с точки зрения нарратива, – пояснил Пенн.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом