Ольга Ранцова "Наследники Византии. Книга третья"

«Наливковец бывшим не бывает» – сказал нашему герою князь Щеня. Наливковец – это пьяные разгулы и девки, это веселая жизнь одним днем.Воронцов возвращается в Москву. Он ясно понимает, кому обязан высоким званием окольничего. Василий-Гавриил подбирает верных людей; и он, Воронцов, должен служить теперь ему как верный пес за косточку. Для изгоя иной дороги нет.Не мог, не хотел… Внутри была такая пустота – напиться ли, пуститься во все тяжкие… А как же Ольга Годунова? Книга содержит нецензурную брань.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006019515

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 22.06.2023


Хорошо тебе, месяц! Вон какой ты красавец! Всю землю видишь… А тут от забора до забора сто шагов – просидишь так всю жизнь, света белого не знаючи. Не злись тут, не завидуй!

Перед Ольгой мысленно шествовали разные образы великих женок – умных, властных. И не все они были княжьих кровей. Будущая императрица Феофано вон и вовсе на улицах Царьграда телом своим торговала…

Ольга поставила тарели на землю – в руках тяжело держать – сама пристроилась спиною к нагретой за день солнцем стенке, засунула руки в рукава. Удивительно, что там, на старом заборе, где летом вились и медвяно пахли огурцы, когда-то сидел ОН. «Здрава буди!». Оленька улыбнулась. Тетка Серафима как-то не выдержала, обмолвилась о семейном горе, а теперь вот хвастала: «Тысяцкой ныне!». Нечастые упоминания Серафимы Назаровны о НЕМ всегда как-то пробирали Олечку щекоткой, будто изморозь по телу шла. Ей нравилось думать о НЕМ. Сын Великого боярина… знатнейшего рода Воронцовых… Эта его горделивая поступь, эта его суровая набожность… две его сильные длани… И были эти думы и сладки, и невозможны. И от того, что невозможны – еще более сладки. Никогда – никогда, ни даже в сказке, ни даже в песне не могли бы они стать мужем и женой. Скорее Волга высохнет до последней капли, чем сын Великого боярина возьмет в жены нищую дворянку. Это правдивая, жестокая жизнь, как в летописях, как в хрониках…

Скрипнула пустая кормушка. Предательницы, толстые синицы, с приходом похотливой весны улетали обратно в лес – отдаваться друг – другу, чирикать любовные песенки.

Гордость и обида, и зависть, и злоба, и уныние… и сребролюбие, желание красивых нарядов, дорогих мехов, и похоть – всё текло по сосудам Елены Годуновой, совокуплялось в её голодном сердце. И в голову толкались страшные мысли: может для того она и родилась на свет, стала умна, учёна, до сих пор и замуж не вышла… может для того и произошло все в Ипатьевском монастыре… Быть царицей! Прекрасной, могущественной… Она станет царицей! Гордый византийский обряд, когда царь, уподобившийся Богу, может своей властью вознести и очистить девицу самого захудалого происхождения, как сам Господь освящает всё, к чему прикасается. И еще обряд: снять крест с груди, положить под пятку. Она знает слова, ей кто-то нашептывает их в уши: «Отведу глаза стороною, закрою их серою пеленою…». И покажется она, Елена Годунова, завтра царским глядельщикам краше солнца ясного, нежнее зари небесной. Повезут они её в Москву, а все округ будут дивиться: как так быть может? Много девиц лучше есть…

Елена плотнее сдавила руки, сцепила пальцы до боли… Страх как всегда начинался где-то у горла – не давал дышать, врезался колючими занозами в шею. Сейчас начнет сильно болеть голова, будто в пытках опоясывают её железной холодной полосой, вставляют винт и скручивают – сильнее, сильнее, пока не треснет кожа. А по кругу несутся придворные церемонии, о которых много чла; толпы коленопреклоненного народа, золототканые наряды, царские венцы – ты бы смогла! Ты умна, ты хитра, Росией бы правила! Душу-то всего отдать… знаешь ты что о той душе? Где она у тебя? Мучает только несбыточными желаниями.

Было у неё уже такое искушение… Год назад мать сильно болела… Страх тогда взял Елену великий – остаться одной. Сразу вытолкают её дядья и отец замуж, за кого ни попадя, лишь бы с рук сбыть. И матушку так жалко было нестерпимо…

Перейти на ту сторону, сигануть с горы в тёмную пропасть… нет, не смогла.

Решись сейчас, решись… Сама всё сможешь, сама всё сделаешь…

Глава 10 Весна и червяка живит (русская народная пословица)

«Снежная равнина, белая луна,

Саваном покрыта наша сторона.

И березы в белом плачут по лесам

Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?»

Сергей Есенин

После того памятного вечера в герасимовской келье, проповедей Курицына, ужаснувших его, Михаил долго возмущался, говорил Мите словами апостола Петра: «Это безводные источники, облака и мглы, гонимые бурею: им приготовлен мрак вечной тьмы». Зачем ты, Траханиот, Берсень ведете споры с этими людьми, слушаете их, загрязняете свои души?

Герасимов почесывал брюшко, улыбался:

– Так то оно так, Михаиле Семенович, но… Траханиот и Берсень, Юрий Кошкин тоже иногда захаживает, и другие… они государственные мужи, как и Курицын. Они строят Русь, Россию – по-византийски. А как построить лучше? Вот и ищут истину. Царство на земле не построишь, как Царство Небесное. В Царствие Небесное Господь возьмет только лучших из лучших. А тут всякие мы – злые, добрые. Как всех устроить? А царь и бояре обязаны устроить так, что бы для всех было хорошо. Это их долг перед Богом. Вот они и ищут.

Как-то в один из следующих вечеров Иван Волк принес трактат итальянского философа Мирандолы, взлохматив жесткие черные волосы, читал:

– «Бог сказал Адаму: «Я создал тебя существом не небесным, но и не только земным, не смертным, но и не бессмертным, что бы ты, чуждый стеснений, сам себе сделался Творцом и сам выковал окончательно свой образ. Тебе дана возможность пасть окончательно до степени животного, но так же и возможность подняться до степени существа богоподобного – исключительно благодаря своей внутренней воле…»

Разве это не правильно сказано? Разве это не самая суть человека? – воскликнул Иван Волк, отложив чтение, – Правильно Мирандола этот пишет. Так и создал Бог человека, заложил в него волю к свершениям, волью к борьбе за свое счастье, волю жить…

* * *

В чем-то Курицын, Волк и иные с ними, конечно, были правы. Начиналась весна. Воробьи, пьяные от солнца, барахтались в голубом снегу. Иней жемчужными кружевами разлегся по ветвям и то тут, то там, осыпанные золотой пылью, срывались вниз первые большие капли. Через шумный Никольский крестец плыла лебедью молодая мать с выводком детушек – пригожих, опрятных. И на всю эту благодать – на чешуйчатые кровли хором, на озаренные розовым светом терема, лился иссиня-прозрачный весенний воздух.

Для чего же Господь создал всю эту красоту? Чтобы радоваться ей!

Михаил ехал с Бельским длинной Троицкой улицей, вдыхал полной грудью манящий весенний воздух, смотрел на людей, на новые чудные хоромы – только себе он мог признаться – эта искренняя, такая бурная жажда наслаждения, счастья, будоражит его, пугает. Ведь и он хотел так жить, а в Голутвине дал себе обет смирения. И что же? Разве ради смирения он бьется над чертежами Великих Лук? Смиренный бы признал свою немощь и отказался от борьбы.

Бельский повернул лицо к побратиму, уразумев, что Михаил не слушает его; вздернул удила, загремев серебряными кольцами.

– Слышишь, о чем толкую? Хочешь взглянуть?

– Куда?

– Ни куда, – Иван засмеялся, – на кого. Завтра первый смотр будет.

Всю зиму и начало весны со всех концов земли русской в Москву свозили девиц, отобранных царскими глядельщиками. Невиданное дело! Полторы тысячи красавиц предстанут перед боярами – из них изберут сотню, из сотни той – десяток, который и увидит Великий князь Василий – Гавриил.

Бельский со смаком рассказывал о сварах и сплетнях, что породил во дворце этот смотр.

Во дворце… да вся Русь гудит ныне небывалостью этой затеи. Опять новизны Софии – грекини, опять византийские порядки.

Болтливый Герасимов, как большую тайну, поведал Михаилу о замыслах Траханиотов, о том, что уже все решено и смотр девиц этот так, для соблюдения обряда, для отвода глаз.

Ну что ж, дай Боже Великому князю Василию – Гавриилу, ежели он любит дочь Траханиота, дай Боже счастья. Неженатый мужик в двадцать лет, что порожний котел – вроде и большой, и крепкий, а пустой внутри, бесполезный. Михаил по себе знал.

– Завтра Севка Юрьин в караул заступает, – говорил Иван, – обещал провести. Мы с Урванцем по рукам били на первую… кого бояре отберут. Я своего Хвата поставил.

– А Урванец на что спорил?

– На цепь венецианскую.

– Ого…

Ставки были высоки. Иван был женат уже несколько лет, а все не мог оставить молодецкие привычки.

Михаил нашел прилепый повод для отказа:

– Мне завтра в Хорошево надо ехать.

– А отложить?

– Не могу.

– Эх, жаль! Такое зрелище поглядеть… Бают, девки – невидаль! Таких словутных красавиц, да целым скопом…

* * *

Весенняя жажда. Ржание всполошенного табуна…

Михаил измотался за эти последние дни перед отъездом. Казалось, и то не улажено, и об ином не позабыть бы…

Вечером снидали с Иваном Никитичем. Михаил глотал куски не жуя, думал о давешнем разговоре с начальником Земского Приказа. Вдруг сказал:

– Иван Никитич… У меня к тебе просьба… ежели можно… Я… так холопа всё нет. Стремянной нужен. Как Намин на Рязани остался… я купил двоих, один помер… потом литвин был… Может, конюха мне какого своего дашь, что бы за конем…

– А Никитка?

– Какой Никитка?

– Ну, Никитка, коновал истый… махонький, а коня чует – любую болесть, изъян какой… Мои-то, – со смехом сказал Иван Никитич, – аж позлились на него – знаток!

И Михаил с удивлением узнал от дядьки, что оборвыш, которому он доверил свой скарб в Наливках, и про которого и думать забыл, так и остался на Воронцовском подворье. Справлял любую работу, заданную ему дворским, старался. Но особенно хорошо ходил за лошадьми, так что конюхи даже взревновали его и спровадили к Егоше – огороднику.

– Не твой что ль холоп? – спросил Иван Никитич.

Михаил не знал, что и ответить.

Никитка нежданно-негаданно для себя прижился на Воронцовском подворье. Здесь все принимали его за холопа молодого рязанского барчука. Дворский задавал работу. В людской сытно кормили. Никитка исполнял каждый наказ с тщанием и прилежностью. Только как злой червь грыз его страх: скоро все откроется. Откроется обман. Тогда соженут его со двора, избивши. Уже убили бы вовсе до смерти.

После казни князя Ряполовского, когда опальное княжеское подворье было разорено и сравнено с землей, а холопы распроданы, черт подучил несчастного Никитку сбежать во время общей сумятицы. Жизнь «на вольных хлебах» оказалась еще злее, чем в боярской неволе: был он холоден и голоден, и бит многажды.

– На листья не лей. Николи не лей. Да и под сам корешок не лей. Около… вот…

Дед Егоша – огородник, старичок маленький, добрый. Бурчал и поучал:

– Вота, гляди, семечко – р-р-аз! Самый день сегодни.

Никитка стал укладывать огуречное зерно.

– Не так! Ростком наверх!

Никитка скорчился, ожидая удара.

– Что ты все боишься, – покачал головой дед, – и дал бы подзатыльник, да болестно… Видно много тебя били.

– А ты бей, – с готовностью отозвался паренек, – я приму.

Дед Егоша опять покачал головой, поглядел подслеповатыми глазами вдаль, а Никитка стал укладывать огуречные семечки и поливать их слезами. Слезы сами текли, непрошено. Никогда еще Никитке в его малой многострадальной жизни не было так хорошо.

Вечерело. Уже показалась прозрачная бледная луна, похожая на растекшуюся каплю тощего молока. Воронцовские холопы набились в людскую, жрали – горланили. На заднем дворе верховодили псари – бездельные, вечно пьяные. Даже сам дворский Илюшка Губа их побаивался.

Когда-то в молодые годы Иван Никитич был заядлый охотник. Имел лучшую в Москве свору борзых и гончих; целыми неделями мог пропадать в поле. Но старость с добром не приходит. Теперь и на коня тяжело было взобраться боярину, да немного сажень до царского двора проехать. А собак Иван Никитич любил по-прежнему – ими был полон весь двор. У разжиревших и обленившихся псарей было только и работы – кормить тех собак.

Никитка сел на краешек лавки за спиной деда Егоши и жевал корку, не суясь в общий котел. У всей дворни был нынче один разговор – молодой барчук.

– Сын Великого рязанского боярина Семена, – важно пояснил дворский.

Подувая, он поднес ложку с вареной репой ко рту, куснул хлеба.

– Какого х-я его сюда с Рязани занесло? – сказал Васька – псарь, и добавил еще что-то злое, непотребное.

Псари могли храбриться, молоть языком что зря, но даже они своим звериным нюхом чуяли угрозу в молодом господине. Рязанский родич наведет своих холопов, своих любимцев. Напоет дядьке в уши.

– Пусть на свою Рязань х-ем катится, – закричал опять Васька, который и так ума большого не имел, а от пьянки терял и тот.

– Заткни хлебало! – Костика кивнул в конец стола, – холоп евоный, донесет, тебе спину на шматы покромсают.

Васька не успел выкрикнуть еще что-нибудь бесстыжие, когда из-за стола поднялся дворский Илюшка и закричал:

– Что ты прячешься? Выдь, выдь, вылазь… День тебя господин ищет, а ты, мать твою…

На самом деле Илюшка, получив наказ позвать к Михаилу Семеновичу Никитку, позабыл о том, а теперь выслуживался, гневал напоказ, собственноручно схватил щуплого паренька за шиворот и поволок в боярские хоромы.

* * *

– Боже Вечный и Царю всякого создания, сподобивый мя даже в час сей доспети, прости ми грехи, яже сотворих в сей день делом, словом и помышлением, и очисти, Господи, смиренную мою душу от всякия скверны плоти и духа!

Михаил молился. Припадая пылающим лбом к полу, шептал истово:

– Сподоби мя, Господи, ныне возлюбити Тя, якоже возлюбих иногда той самый грех; и паки поработати Тебе без лености тощно якоже поработах прежде сатане льстивому…

Все у Ивана Никитича было по – простому. Слуги дерзкие, глупые, не привыкшие к порядку. Вот и сейчас дворский без стука отворил дверь – помешал господской молитве. И вволок паренька, глядел подобострастно:

– Вот. Нашел!

Михаил Семенович поднялся с колен, перекрестился перед образом, и тогда обернулся, отпустил дворского. Несколько минут он глядел на курчавого белесого паренька:

– Ну, ты кто же будешь, холоп самозваный? Тебя Никитой кличут?

Паренек молчал. Когда дворский притащил его в господские палаты – одного взгляда Никитке было достаточно, чтобы понять – он в опочивальне. По стенам здесь были развешаны медвежьи и рысьи шкуры, а промеж них красовалось разное оружие – палаши, сабли, двуручные старинные мечи и круглые щиты времен киевских. У темного, не закрытого еще ставнями окна – дубовый стол, а на нем свитки, тяжелые книги, серебряная чернильница и высокий, искусной ковки огненник, свечи которого ярко освещали горницу. На утиральнике был поставлен серебряный кувшин и миса для умывания. Истинным же украшением опочивальни была большая резная кровать с шатром на точеных столбиках. По бокам её свисали парчовые, подвязанные теперь, пологи.

Взглянув на барина, который был в длинной ночной рубахе, Никитка испытал тягучий липкий страх, как змея поползший из сердца вниз живота. Никитка понял, для чего его привели сюда.

Паренек судорожно сделал шаг назад – но куда ему было бежать? Найдут, притащат вновь, заставят… Там, на московских задворках как-то говорил ему один поп – расстрига: «Дурашка! И чего ты теперь маешься? Убёг! Кажный человечишко рождается кем он есть – один купцом, один боярином, один холопом. Купец обдуривает, торгует, это его дело. Боярин должон справлять любой наказ царя – добрый или злой, а холоп во всем угождать господину своему. Вот! Я то на свете пожил, знаю. Так Бог сделал! Один будет у тебя господин, другой – один сатана. Все они, аспиды, будут из тебя кровь сосать. А ты жопу подставляй. Шо той жизни – цать! Грех! Да Бог на нас ссал всех – кто сумел потеплее, да посытнее притулиться, тот и молодец».

Но все в иссохшей, омертвевшей душе Никиты вопило о милосердии. Он сцепил судорожно руки внизу живота и согнулся, выдавив из себя одно лишь слово:

– Не надо.

Михаил Семенович усмехнулся:

– Я не буду тебя бить. Ты – холоп? Беглый? С конем можешь управляться? Лечить…

Только Никитка не слышал того, что говорил ему Воронцов. Перед ним стояло склизкое лицо покойника – князя Георгия, звериные оскалы его любимцев. И когда Михаил Семенович сделал шаг к нему, Никитка повалился к ногам боярского сына и плача, и шепча какие-то слова, стал просить одно:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом