ISBN :
Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 04.10.2023
– Ты что, ты что… – успокаивал его Ермак. –Это ж сон. Куды я от тебя? Ну, хочешь сказку скажу?
– Угу… Про гусика, – все еще всхлипывая и дергая плечиками, попросил мальчишка.
– Да я уж сто раз ее сказывал! Может, другую?
– Не. Про гусика.
– Ну, про гусика, так про гусика… – Ермак подолом рубашонки вытер крестнику нос. – Слушай. Жили-были в старой Рязани муж с женою. Жили-крестьянствовали. Бога слушались, вот и было у них все тишком да порядком. Только не было у них детушек… Навроде как у меня вот…
– Счас опять заплачу, – пригрозил мальчонка, ныряя под тулуп и забиваясь Ермаку под мышку.
– Раз пошли они по грибы да нашли в болоте гусеночка, в ножку левую стрелою подбитого. Видать, гуляла охота княжеская, стреляла гусей-лебедей число бессчетное, вот и этого не помиловала. Взяли его крестьяне, домой принесли. Стрелу каленую вынули, косточку ему вправили. Лукошко теплым пухом выстелили, положили туда гусеночка да на печку поставили: «Спи, гусеночек, отдыхай!» Накрошили ему хлебца с молоком, а сами в поле работать ушли. Ворочаются поздно вечером, а в доме все прибрано. Вода из колодца нанесена, конюшня да хлев вычищены, молоко надоено, свиньи да птица накормлены. И стало так каждый день.
Утром крестьяне покормят гусеночка хроменького, на работу пойдут, а воротятся вечером – в избе все слажено и ужин на столе горячий стоит.
«Кто же нам все это делает?»
– Гусик.
– Сам ты гусик!– притиснул его к боку Ермак. – Ты слушай дале. Вот раз взяли они да и вернулись с поля раньше положенного, ко двору своему подкралися. Видят, по двору мальчик ходит в архалуке стеганом, в шароварах да шапке мерлушковой, на левую ножку прихрамывает, а сам поет песенки да по хозяйству все ловко делает. К нему пес хозяйский ластится, к нему кот на руки просится, за ним птица вся табунком бежит, да корова из коровника зовет-мычит.
Выскочили крестьяне, обрадовались, обнимают мальчика.
«Да откуда же ты взялся?» – спрашивают.
– А я, – заговорил-заторопился казачонок, прикрывая Ермаку рот ладошками, – Я – гусенок хроменький, вы меня на болоте от смерти спасли. Я за добро вам плачу, с вами жить хочу, как с отцом да с матерью. Только не трожьте моих перышек, что я в лукошке на печи оставил.
– Вишь, как ты сам ловко сказываешь, – похвалил атаман.
– Дальше давай! Дальше! – от нетерпения забил коленками Ермака в бок Якимка.
– Вот зажили они миром да порядком. Хозяйка мальчику не нарадуется, хозяин мальчиком не нахвалится. Они в поле пахать уйдут, мать блины печет, дожидается. Они вечером воротятся – мать их кормит, любуется.
«Расти, наш гусенок хроменький».
– А как стало ближе к осени, – сказал Якимка, – стал гусенок на небо поглядывать. Вот летит стая гусей-лебедей. Увидала его, закружила над избой. Давай лети и меня спрашивай.
Ермак сел на постели замахал руками-крыльями:
– Эй! Не ты ли гусенок хроменький? Летим с нами в родные места!
– Нет! – сказал Якимка. – Ты по-правдошному, по-лебединому спрашивай.
Ермак повторил по-кыпчакски.
– Нет! – закричал Якимка, путая кыпчакские и русские слова. – Мне и тут хорошо! Хоть и манит меня на родину, у меня тут отец с матерью, как я брошу их, они – старенькие.
Крестьяне эти речи слушают душа у них замирает. Ну, как улетит их сыночек названый, их гусенок хроменький? Вот взяли они, не подумавши, да и сожгли лукошко с перышками, чтоб гусеночек их не покинул. Как увидел мальчик заплакал горько. Ну, – сказал Ермак, – говори за гусика…
– Сам говори! – сказал Якимка, расстроено..
– Что ж вы, отец с матерью, понаделали! Как хранились тут мои перышки, так была тут моя родина, а теперь унесет меня ветер северный во донскую степь на реку Хопер, не видать вам меня на веки вечные! Налетели ветер-пурга северная, подхватили гусеночка да и унесли неведомо куда. Якимка молчал, подозрительно сопя.
– Ты чего притих? Много ли, мало время минуло, а совсем крестьяне состарились. Не могут работать ни в поле, ни по дому, а кормить их задаром некому.
Взял их князь да и продал половцам, променял на линялого сокола. Повели полон из рязанских мест во широкую степь незнаемую. Далеко она, широко лежит, в ней травы растут шелковые, в ней реки медовые, в омутах рыбы бесчисленно, в табунах коней несчитано…
– А мы туда поедем? – спросил Якимка.
– А как же! – сказал атаман. – Это наша земля, наша родина-матушка, как же мы не поедем. Хошь через сто лет, а возвернемся! Это наши места. Это мы счас мотаемся Бог знает где, а возвернемся! Вот прошли они горы Еланские, заступили в степь ковыльную. Как лебяжий пух ковыль стелется, под степным ветерком наклоняется. Привели их во Червленый Яр на реку Хопер. Старики стоят, озираются. «Не про эти ли места нам сынок сказывал?»
– Про эти! -.-; сказал Якимка.
– Вдруг толпа раздалась в стороны…
Якимка вскочил, сел верхом Ермаку на грудь, стал сам сказывать:
– Едет хан молодой на лихом скакуне. На нем шапка трухменка высокая с голубым тумаком – в леву сторону, на нем синий чекмень с голубым кушаком, за спиной башлык пуховый будто крылья лебединые. Вот он спрыгнул с коня молодецкого, избоченясь прошел перед пленниками, а на левую ногу прихрамывает; а глядит хан на них ласково, а глаза у него слезами полны.
– А не наш ли ты гусенок хроменький?
Обнял хан тут отца с матерью, на руках понес их на широкий двор. Там детишки навстречу выскочили: «Ты кого ведешь, батюшка, не рязанские ли то рабы-пленники?» – – «Не рабы это и не пленники, это ваши дедушка с бабушкой! Они меня спасли-выходили, когда был гусенком хроменьким! Вы омойте их, накормите их, нарядите их в одежды лучшие, посадите в красном углу и во всем их слушайтесь. Они станут вам сказки сказывать да закону учить православному»
Ермак подхватил Якимку на руки и подбросил взвигнувшего от удовольствия мальчонку и раз, и два, и три…
– Этто чего тут такое! – просунул голову в дверь его дед Алим. – Ты что гостю покоя не даешь! А ну, беги к мамке…
– Да что ты? Мы тут дружбу водим, а ты, дед, ругаешься… – сказал, подымаясь, Ермак.
Мальчонку, как ветром, сдуло.
– Эх!– сказал, усаживаясь к Ермаку на постель, Алим. – Жениться тебе надоть… Ишо своих бы нарожал.
– Куды! Я уж седой весь.
– Седина бобра не портит. Вон Царь-то наш постарее табе будить, а ничаво, царевича спородил… Дмитрия-то.
– Одного-то спородил, а другого-то посохом угодил…
– Ииии, – сказал Алим. – Страх! – Алим сидел, как приехал, не отстегнув сабли, не сняв тегиляя.
– С чем приехал-то? – спросил Ермак, подымаясь. Алим слил ему умыться над тазом, подождал, пока атаман расчешет гребнем густые седеющие кудри.
– Да вот уж приехал, – сказал он, наконец. -Нонь был я в Разрядном приказе, стрел дьяка знакомого. Сказывает, навроде на тебя указ есть – в Пермский городок воеводой идти.
– Колокол льют! – не поверил Ермак. – Еще скажешь, воеводой! Когда это казаки воеводами делались? Казак он и есть казак – – меня Царь назначить не может. Я ему не присягал!
– Ну, как бы воеводой! – сказал Алим, – Казаками командовать, супротив сибирских людишек.
– Давай-ко не так скоро сказывай! – Ермак уселся против кума. – Откуда голос?
– Стало быть, стрел я дьяка. То да се… Он и гутарит – война, мол, кончается. Навроде Баторий от Пскова уйти собирается.
– Вона! – – сказал Ермак. – Так наступать скореича надоть!
– Кем? Войско все в художестве. Да и крымцы на границу выходят. Которые против литвы стояли, уже на юг потянулись. На Волгу.
– Эта новость невелика, – улыбнулся Ермак. – Я-то причем?
– Дак вот навроде Строгановы выпросили цареву грамоту, чтобы казаков и прочих воинских людей к себе на службу звать, ради обороны от тамошних басурманов…
– Ну, а я-то как в воеводы?
– Сказывают, у Царя про тебя спрос. Дескать, кто к царевичу ездил? Сам ли, или по вызову? И всех, кто по вызову приезжал, по дальним крепостям распихивают. Государь навроде в Пермь тебя ладит.
– Ну вот! – сказал Ермак. – Другой голос. А то воеводой!
– А кем?
– Поди знай! На Руси нонече в славе, а завтра в колодке…
– Да полно тебе жалиться! Ты в служилом разряде. Верно говорил дьяк, про тебя Государь спрашивал. Он тебя помнит…
– Ну, помнит, и слава Богу, – отгрворился атаманн, – а то лучшее, чтобы и позабыл… Сказано близь Царя, близь смерти…
Но и за завтраком, когда нес ко рту ложку с толоконной кашей да хозяйку похваливал, не мог отогнать тревожное предчувствие – не любил он, когда про него в царском терему спрашивали. Всегда это становилось предвестием беды или тяжкой службы.
– Эх! – сказал он Алиму, когда подали пирожки, – Сейчас бы в свои юрты на Дон. Жить бы, доживать, Богу молиться. Так ведь и там мира нет. А у меня сейчас казаков три сотни, как их там прокормишь? Там у меня табун небольшенький да две отары – маловато.
– Неужто чигов три сотни?.. Откуда их столько? – удивился Алим, омывая пальцы в чашке-полоскательнице и вытирая руки широким рушником.
– Да нет. Чигов-то десятка три. Но других родов казаки: боташевы, аксаковы, кумылги, буканы. С Червленого Яра.
– Погоди! – сказал Алии. – А разве ты не Сары Азман?
– Сары, да не Азман, а Чига! У тех кочевья на низу, а мы с Верхнего Дона. У нас юрт до Казарина-городка, дальше Букановский юрт, а Сары Азманы – лукоморцы, на самом низу, почти что у Азова…
Они долго считались родами, уточняли, где и какие земли принадлежали какому роду. Это было одно из любимых занятий вольных казаков, которые никак не хотели примириться с тем, что многих родов уже нет в степи, а имена многих – позабыты… И живут вчерашние степняки аж до Студеного моря, до Литвы болотной, до Днестра и Терека… Всех разметала Золотая Орда. Когда-то были и стада тучные, и табуны, и отары. И славянские князья за честь считали породниться со степными знатными родами. И сливались степняки и жители лесов в один народ – русский, но когда это было! Пришли монголы, все перемешали, перепутали… А уж как явился в степи Тамерлан, да загнал Тохтамыша-хана в Сибирь, да начал Узбек-хан басурманскую веру насильно степнякам насаждать – так и побежали они кто куда, бросив родные юрты, реки, степи и увалы.
Не стал Ермак говорить, что у него-то оставались родовые юрты, а вот у хозяина его, городового казака Алима, кроме родовой тамги и нет ничего. На месте кочевий его предков – засечная линия, через кою ни конному, ни пешему ходу нет. Половина родов, ислам принявши, к татарам в Крым ушла, половина – к московским князьям на службу подалась – как без хозяйства прокормишься? Только службой. Вот и получается: донской казак Алим, московского жительства, на городовой службе. Правда, потянула степь нынче своих сынов. Частенько слышит Ермак – белгородская орда на Хопер вернулась. Каргин род на Дон ушел. Да и московские казаки чуть-что – домой откочевать собираются. Только степь-то стала другой, не такой, как прежде, как старики сказывали. До прихода монголов была она домом и крепостью, никто туда сунуться не смел. А теперь – проезжая дорога, поле боя, нива войны… Трудно на этом поле укорениться, когда что ни год – враги со всех сторон налетают. Однако, и без родины, хоть бы какой, не может человек.
Помолясь Богу и позавтракав, пошел Ермак сам в Разрядный приказ, да и казаков проведать, что постоем в Замоскворечье стояли. Запоясавши короткий полушубок, привесив саблю, как положено служилому казаку, и сбив на бровь атаманскую шапку с тумаком и кистью, Ермак с двумя казаками вышел на ослепительно сиявшую морозным инеем и снегом московскую улицу.
Белый дым из сотен печных труб поднимался строго вверх в чистое голубое небо. Даже глухие заборы выше человеческого роста из черных бревен, припорошенные снегом, смотрелись весело и нарядно. Пестрыми жар-птицами проходили мимо сугробов чинные москвички в золоченых киках, высоких кокошниках, парчовых душегреях и шубейках. Зевали около разведенных на ночь рогаток сторожевые стрельцы. Далеко виднелись их красные, желтые или зеленые, в зависимости от полка, кафтаны. У Москвы-реки Ермака обогнал городовой казак в синем архалуке и шапке с алым тумаком. И хоть летел он на взмыленном коне и, судя по заиндевевшей шапке и сосулькам на усах, гнал издалека, своих увидел – приветственно поднял нагайку и, свистнув, помчался дальше.
Во всех церквах толпился народ, на папертях, несмотря на мороз, нищие гнусавили Лазаря, высовывая из тряпья ужасные культи.
Юродивый, гремя веригами, прыгал босиком и без порток, в одной посконной рубахе до колен, колотил ложкой по медному котлу, надетому вместо шапки, что-то выкрикивал внимательно слушавшей его невеликой толпе.
Толпился народ и в торговых рядах. Чем ближе к Кремлю, тем гуще. Сквозь толпу проталкивались крикливые разносчики, продававшие пироги, сбитень. Не видать было только ни скоморохов, ни петрушечников – пост.
– Вот Москва! – покрутил чубом ермаковский есаул. – День будний, а народищу! Быдто и не работает никто.
– Ты чо! – возразил второй казак. – Кака работа! Послезавтря – Рожжество.
– Работа работе – рознь, – сказал Ермак, – Кто работает – тому нонь роздых. А кто служит – тому роздыха нет, и труды его – по надобности.
– Да! – согласился есаул. – Война и в Светлое Христово Воскресение – война. Ее не остановишь!
– Эх! – вздохнул второй, – Как там наши во Пскове?! Как там Миша Черкашенин? Сказывают, он обет какой-то дал…
– Какой обет? – спросил Ермак.
– Да так… – замялся казак. – Станишники бают, дескать, было ему видение, мол, Иоанн Предтеча ему явился и сказал, что Псков падет, а Черкашенин, мол, обетовал взамен Пскова – голову свою…
– Кто это знать может, кому что попритчилось да во сне привиделось? – строго сказал Ермак, – Суесловы!
– Да нет, батя, – засуетился казак. – Черкашенин сам гутарил: мол, Псков отстоится в осаде, а я погибну. Мол, держитесь, казаки, – вы моею головою выкуплены…
– Эх! – крякнул Ермак. – То – бой! Чего людям не скажешь, чтобы дух поднять. Ну-ко, зайдем! Они завернули в ближайшую церковь. Храм был полон беременных женщин.
– Вона! – хмыкнул казак. – Откель их столько? Понаперлись!
– Нонеча Анастасия, ей и молятся! – сказала строгая старушка, – Она, матушка, в родах воспомогает.
– А ну-ко, ну-ко… Умели, бабочки, с горки кататься, умейте и саночки возить, – засмеялся казак и вдруг увидел лицо атамана.
Ермак побелел, будто мелом вымазанный. Странно сверкнули его черные глаза. Он прошел к выносной иконе и пал перед нею в земном поклоне. Казаки смущенно отошли к выходу. Они видели, как Ермак долго стоял на коленях, а потом поставил свечи на канун -на поминание усопших.
Поставили свечи и о здравии, о Мише Черкашенине и всех воинах Христовых – казаках, в боевых трудах пребывающих.
Дальше шли молча. Казаки боялись даже переговариваться. Впереди шел, глядя себе под ноги, как-то сразу постаревший атаман. У громадной избы Разрядного приказа он вдруг снял шапку и, оборотившись на купол Успенского собора, перекрестился:
– Вот как в один день припало… Неспроста это. Неспроста, – и нырнул в дверь.
Казаки протискались к стоявшим поблизости саням, присели на солому.
– Чегой-то он? – спросил казак, тот, что был помоложе.
– А хто знаить? – ответил односум. – Може, у него память сегодня какая-то совершается… Зря он, что ли, на помин поставил? Надо его родаков спросить. Мы-то ему не кровные. А в сотне человек с полста будуть его рода. Оне должны знать.
– Так они тебе и сказали! Они чуть что – бала-бала по-своему, я и не понимаю ничего. А ты разве не коренной казак?
– Коренной. Да я из городовых. У меня и дед, и прадед в Старой Ладоге да в Устюге служили, я на Дону отродясь не бывал. У меня и матушка из Устюга…
– Эх! – сказал казак постарше. – Я и сам-то уж не все понимаю по-нашему. А жалко. Говорят, второй язык – второй ум.
– Где на ем говорить-то? – сказал молодой. – И в Старом-то поле все давно по-русски говорят. Ты хоть одного казака видал, кто бы по-русски не говорил? Хоть он самый коренной-раскоренной!
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом