Денис Громов "Стальное братство. Курская дуга."

Весна тысяча девятьсот сорок третьего года. Эшелон везёт роту капитана Родина туда, где через несколько недель сойдётся крупнейшее танковое сражение в истории войны, — на Курскую дугу. Родин — человек, который полтора года назад очнулся в лесу под Вязьмой, не помня о себе почти ничего, — везёт с собой не только машины. Он везёт то, чем заменил утраченную память: Ковальчука с жестяной коробкой вырезанных фронтовых сводок о Смоленске; Сёмина с детским рисунком в нагрудном кармане; Антипова, который пишет жене каждую неделю, как заступают в наряд. Дорога проходит совсем рядом с его домом — по мосту через реку, которую он помнит не по документам, а по снам. Впереди — сорок вёрст немецкой обороны, четыре линии траншей одна за другой и новые тяжёлые танки противника, которых не берёт лобовая броня. Обе стороны знают: решится многое. «Огненная дуга» — вторая книга романа «Стальное братство» о людях, которых война лишила прошлого и наделила единственным, что осталось: друг другом.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Тайниковский

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 29.07.2026


Ковальчук кивнул и ушёл.

***

Двадцать второго мая над полосой прошла «рама» — высоко, двумя ленивыми кругами. Зенитчики с соседней высоты дали по ней несколько очередей, чисто из принципа, потому что на такой высоте это было бесполезно.

Утром двадцать четвёртого по ветле положили четыре снаряда.

Стреляли издалека, тяжёлым, вилкой: два с недолётом, один с перелётом, четвёртый рядом. Родин потом вымерил воронку шагами — четыре шага в поперечнике — и понял, что калибр не меньше ста пятидесяти, а значит, работала не полковая артиллерия и работала не для того, чтобы кого-то убить. Немец пристреливал ориентиры по всей полосе: заранее, спокойно, вносил поправки в свои таблицы и шёл дальше по списку. Обычная работа. Её делали и с нашей стороны, и Родин отлично знал, что её делают.

Осколками порвало две секции сети, пробило в двух местах бочку с водой и посекло предплечье Гурьеву — того отправили в медсанбат, откуда он вернулся через восемь дней с забинтованной рукой и сообщением, что кормят там лучше. Ещё убило старшинского мерина, стоявшего в ложбине с бричкой. Мерин в документах роты не значился — Пилипенко добыл его вместе с бричкой и упряжью где-то под Щиграми, — и списывать оказалось нечего, о чём старшина сказал одну длинную фразу, которую Родин потом не сумел бы воспроизвести дословно.

Три дня рота переносила позиции третьего взвода на четыреста метров правее, в складку, где не было ни одного приметного предмета и ни одного удобного ориентира. Копали уже в майскую жару, и земля к тому времени просохла и брала лопату хуже, чем в апреле. Аппарели пришлось выводить наискось, с двумя поворотами, и Гладышев дважды переделывал трассировку, потому что первый вариант выходил слишком крут для выхода задним ходом.

Ковальчук за эти три дня не сказал ему о ветле ни слова.

Родин предпочёл бы упрёк. Упрёк можно принять, с упрёком можно согласиться, и на этом дело кончится. А тут кончаться было нечему: он знал правило, знал давно и мог повторить любому лейтенанту наизусть — приметный предмет в секторе есть приметный предмет и для противника, поэтому позицию от него отодвигают. Он это знал и всё-таки поставил взвод у ветлы, потому что от ветлы удобно было мерить, потому что схема выходила красивая, и потому что до немца было сорок вёрст. Всё вместе складывалось в одно короткое слово, которое он себе и сказал, стоя на бруствере нового капонира с чужой лопатой в руках.

Ветлу, между прочим, не тронуло. Стояла как стояла, только у корня появилась воронка, и через неделю в воронке набралась вода, и в ней завелись лягушки.

***

Макет сколотили в последних числах мая, за балкой, на старом выгоне.

Строили по памятке, в натуральную величину, и, пока строили, Родин впервые понял её всерьёз. На листке размеры были цифрами. На выгоне из жердей, плетня и пилипенковской фанеры вырастала вещь, которую можно было обойти шагами. Она получалась шире тридцатьчетвёрки почти на метр. Она получалась выше — так, что стоящему рядом Сёмину верх плетёного борта приходился под мышку. Ствол сделали из водопроводной трубы, найденной в разбитой молочарне, и на конец надели жестянку от кровельного железа, изображавшую тяжёлый дульный тормоз; труба смотрела через выгон, и от этого на выгоне становилось неуютно.

Обмазали глиной, чтобы фанера не светилась.

Сёмин обошёл сооружение кругом, потрогал плетень, постоял.

— Плетень плетнём, — сказал он и добавил, помолчав: — А по нашей земле он тяжело пойдёт. Особенно по мокрой.

— С чего решил?

— С того, товарищ капитан, что широкий, а всё равно тяжёлый. — Сёмин показал глазами на низ макета, туда, где у настоящей машины была бы гусеница. — Такая штука по чернозёму сядет. Не сразу. К третьей ложбине.

Он говорил это не как танкист, а как человек, который тридцать лет смотрел, как по весенней пахоте идут телега, лошадь и трактор, и знал про землю то, чего не было ни в одной памятке. Родин запомнил и в тот же вечер записал в клеёнчатую тетрадь — рядом с двумя ложбинами, выводящими на второй взвод.

Макет поставили на полозья от разбитых саней. Трактор из ремонтной летучки цепляли тросом в сорок метров и тащили сооружение поперёк выгона, от молочарни к лесополосе, полтора километра, со скоростью около двенадцати километров в час. На ходу оно качалось, кренилось и один раз завалилось на бок, после чего его чинили полдня.

Куда бить, разобрали заранее — по памятке и по всему, что удалось выудить из чужих разговоров на бригадных сборах. Борт корпуса. Борт башни. Корма, если повезёт увидеть корму. Ходовая — не убьёт, но остановит, а остановленная машина в поле перестаёт быть машиной и становится сооружением. О дистанциях говорили осторожно, потому что точных цифр не было ни у кого: бронебойный с двухсот метров в борт брал наверняка, с трёхсот — почти наверняка, а с четырёхсот начинались рассуждения, а рассуждения на войне обходятся дорого. Подкалиберных на бригаду дали мало, и приказ по ним был короткий: держать в укладке и не тратить на средние машины. Родин пересчитал свои — по четыре на экипаж — и распорядился уложить так, чтобы заряжающий достал их не глядя, левой рукой, в темноте.

Стреляли по одному выстрелу на экипаж. Бронебойных на учёбу дали три на роту, и Родин распределил их сам, между тремя лучшими наводчиками; остальные работали вхолостую — доворот, наводка, щелчок спуска и крик заряжающего «выстрел», после которого не происходило ничего. Он видел, как это унижает молодых, и не находил, как обойтись иначе.

Задача была одна и умещалась в две строчки. Макет идёт слева направо. Пока он идёт лбом на тебя — тебя нет на свете. Ты появляешься в ту секунду, когда он открывает борт, и не раньше.

Гладышев выстрелил на четырёхстах.

Он сделал всё правильно и быстро: поймал в перекрестье, довернул, взял поправку на движение и вогнал снаряд точно в переднюю плоскость плетня. Фанеру разнесло в клочья, глина брызнула, макет продолжил ползти за трактором с пробитым лбом, и в капонире третьего взвода кто-то восхищённо выругался.

— Попадание, товарищ капитан, — доложил Гладышев, вылезая. Лицо у него было мокрое, и чернозёмная пыль на мокром уже стала грязью, и он этого не замечал.

— Попадание, — согласился Родин. — В лоб. — Он обернулся к своей машине: — Антипов. Сколько ему идти от молочарни до нас, если даёт двенадцать в час?

— Пять минут с небольшим, — сказал Антипов, не задумываясь. — А от ветлы до нас, по прямой, — двадцать секунд.

— Двадцать секунд, лейтенант. Вы их только что подарили. Одним выстрелом, который его не берёт. Теперь он знает, где вы, у него полторы тысячи метров, а у вас — четыреста. И пока вы досылаете второй, он вас достаёт.

Гладышев молчал, и по лицу его было видно, что он честно ищет возражение и не находит.

— Товарищ капитан. А если он на нас борт не повернёт? Если пойдёт прямо?

— Тогда его берут те, кто левее. Или те, кто правее. — Родин показал рукой вдоль скатов, где чернели свежие брустверы. — Мы здесь не по одному сидим. Мы сидим так, чтобы у него в любую минуту кому-нибудь был виден борт. Ваше дело — молчать, пока борт не ваш.

Со второго захода стреляли иначе.

Родин приказал сапёрам заложить в двадцати метрах перед капониром три толовые шашки и рвать их по свистку, без предупреждения, пока макет идёт. Когда рвануло в первый раз, Гладышев инстинктивно ушёл вниз, наводчик потерял цель, и весь взвод потом три минуты выслушивал от лейтенанта уставные формулировки, произнесённые совсем не уставным тоном.

Во второй раз он выдержал.

Макет прошёл лбом четыреста, триста, двести пятьдесят, начал заворачивать за полозьями, трос потянул, борт стал открываться — медленно, косо, — и Гладышев дал выстрел ровно в ту секунду, когда открылся. Плетень провалился внутрь, глина осыпалась пластами, и трактор ещё метров сто тащил за собой раму, из которой торчали жерди.

Из капонира лейтенант вылез белый. Руки у него подрагивали, не сильно, но заметно; он заметил это сам и сунул их в карманы, чего по уставу делать не следовало.

Родин сделал вид, что не увидел.

***

Вечера в балке шли по одному порядку, и порядок этот установился сам, без приказа.

После ужина Антипов уходил с котелком на бруствер и писал жене. По средам, всегда по средам, независимо от того, что было в этот день. Писал медленно, языком в углу губы, и черновиков не делал никогда. Ковальчук садился у гусеницы с газетой, если газета была, и с ножом, если газеты не было, — резал колышки для сетей. Когда газета была, он читал сводки; смоленских названий в мае не поминалось ни разу, и жестяная коробка из-под монпансье за весь месяц не пополнилась ни одним квадратиком. Родин это видел и не спрашивал.

Сёмин перед сном чинил. У него всегда что-то лежало в руках: чужой замок от планшетки, ремень, стёртая петля, ситниковский будильник, за который он взялся на третий день и провозился с ним неделю. Стрелки выточил из полоски консервной банки, поставил, отрегулировал — и будильник пошёл, но звонить отказался. Ситников сказал, что и так хорошо.

Родин ложился последним и в такие вечера чувствовал почти покой. Он этому чувству не доверял и в тетрадь его не записывал.

Ночные выходы начали в последних числах мая, по два в неделю.

Порядок был такой: ракета, посадка по тревоге, выход из капониров задним ходом на аппарель, потом на просёлок и в район сосредоточения — три километра по вешкам, без света, с одним синим фонариком у направляющего. От ракеты до выхода последней машины Родин требовал восемь минут.

В первый раз вышло четырнадцать.

Ситников не попал в аппарель и обвалил бруствер левой гусеницей; выбирался двадцать минут и вылез, порвав два пальца о трос. Гладышев ждал команды, вместо того чтобы вести взвод сам, и потерял четыре минуты на то, чтобы понять, что команды не будет. У девятой машины заряжающий забыл в капонире шлемофон и вернулся за ним, чего делать не следовало ни при каких обстоятельствах.

Ночная дорога — работа отдельная, и Родин, стоя в люке, каждый раз убеждался, что своей машине он в ней не нужен. Впереди было ничего: чуть светлее небо, чуть темнее земля, и между ними — силуэт идущей впереди коробки, который то появлялся, то растворялся. Пыль от переднего танка забивала глаза, и в этой пыли Ковальчук вёл по звуку, по уклону, по памяти о том, что видел днём, — и держал дистанцию так ровно, что Родину оставалось смотреть на часы со светящимся циферблатом.

Во второй раз вышло одиннадцать. В третий — девять с половиной.

На третьем выходе, уже на обратном пути, машина второго взвода села в ровик правой гусеницей, и вытаскивали её два часа, и рассвет застал роту на просёлке. Это было хуже всего: гусеничные следы на просёлке днём читаются с воздуха как строчка в книге. Стада на этот раз рядом не оказалось. Следы затирали ветками и волокушей из бороны, и Родин, глядя на результат, понимал, что «рама» разберёт это в две минуты, и что теперь остаётся надеяться только на то, что «рама» пойдёт другим маршрутом.

Восьми минут он в мае так и не получил.

Схему обороны роты он вычерчивал сам, вечерами, в землянке, при керосиновой лампе, привёрнутой до синего лепестка.

Работа была нудная и приятная. Сектора, дистанции, ориентиры, углы, мёртвые зоны, пути отхода, места сбора, точки для наблюдателей. К концу мая схема разрослась на два листа, склеенных полосой кальки, и Родин заметил за собой, что делает лишнее.

Он ставил выносные линии. Размерные стрелки с наклонными штрихами. Цифры писал ровно, с малым наклоном, все одной высоты, и подчёркивал их тонкой чертой. Циркуль — гладышевский, взятый на вечер, — держал двумя пальцами, за головку, и вёл дугу одним движением от себя, и рука делала это сама.

Он остановился и посмотрел на свою руку.

И тогда пришло — не картинкой, а запахом. Тушь. Плотный, чёрный, чуть спиртовой запах туши в круглой стеклянной баночке. Тёплое дерево под локтями. Свет сверху, желтоватый, из-под зелёного жестяного абажура, и в этом свете калька, которая скрипит под рейсфедером, если водить слишком быстро. Голос сбоку, немолодой, недовольный: «Алексей Тимофеевич, мы этот допуск не выдержим».

Какой допуск? Чей голос?

Он сидел с циркулем в руке и тянул за нитку, и нитка шла легко, и за ней открывалось помещение — длинное, с высокими окнами и наклонными досками в два ряда, — и в ту секунду, когда он почти увидел, что стояло за окнами, по ступенькам спустился посыльный и доложил, что старшина просит принять керосин.

Родин принял его.

Когда он вернулся к столу, нитки уже не было. Остались баночка с тушью, зелёный абажур и голос — три вещи, которых полтора года не существовало. Он поставил последнюю размерную стрелку, дунул на грифельную пыль и убрал циркуль в чехол.

Утром он вернул его и не сказал, зачем брал.

***

Немца было слышно по ночам.

Днём над полосой держалась та же рабочая тишина, что и в апреле, а после полуночи с запада начинало доноситься ровное, глухое, множественное — двигатели. Много двигателей. Они работали не на ходу, а на месте, подолгу, с перерывами, и вместе с ними иногда приходил лязг, а один раз явственно, на весь скат, — визг металла о металл, будто где-то сажали трак на палец.

Родин ходил на наблюдательный пункт полка и лежал там на плащ-палатке по часу. Определять было нечего: ни направления толком, ни расстояния, ни типа. Наблюдатели-артиллеристы, у которых слух был натренирован годами, говорили осторожно — гусеничные, тяжёлые, не менее чем в шести-семи километрах, — и это всё, что они брались утверждать.

Полтора года назад он бы знал. Открыл бы глаза в темноте и получил готовое: столько-то, такие-то, там-то, послезавтра. Теперь у него был звук — и ровно то же самое, что у любого пехотного наблюдателя рядом, разве что бинокль получше.

Он лежал, слушал и думал о простом. На той стороне сейчас точно так же лежит человек и слушает их. Их ведь тоже слышно: тракторы, тягачи, ночные выходы роты, лопаты сорока баб, режущих ров. Обе стороны месяц напролёт объясняли друг другу, что готовы, и обе понимали объяснение правильно.

После НП уснуть удавалось не сразу.

За Родиным пришли в ночь на четвёртое июня.

Балка спала. Соловьи в тёрну работали в полную силу, с той наглостью, какая бывает у них только в начале июня, и от этого ночь становилась ещё тише — так тихо, что слышно было, как в дальнем капонире кто-то разговаривает во сне. Броня 117-й ещё держала дневное тепло; Родин провёл по ней ладонью, проходя, и ладонь почувствовала тепло сквозь пыль. Пахло полынью, соляркой и рекой, которой здесь не было.

Часовой на выходе из балки узнал его по шагам и не окликнул. Родин отметил это и решил сказать взводному отдельно, утром.

Землянка комбрига стояла на обратном скате, в три наката, с двойным поворотом хода сообщения. Внутри было душно, пахло махоркой и сырой землёй; на столе под целлулоидом лежала карта полосы, а поверх целлулоида — линейка, два карандаша и стакан с остывшим недопитым чаем.

Тишков говорил недолго. Готовность — к десятому июня. Боекомплект полный, по норме, плюс двадцать бронебойных на роту сверх нормы, и вот это Родин отметил про себя как единственную вещь, сказавшую о сроках больше, чем все разговоры за месяц. Ложные позиции проверить с воздуха, для чего договориться с корпусными лётчиками; договорено уже. Днём машины не выводить. Ночные выходы продолжать и довести до восьми минут.

Потом он замолчал и стал складывать карту — аккуратно, по старым сгибам, приглаживая ладонью каждый.

— Сколько тебе, капитан? Тридцать?

— Тридцать.

— Ты Орловской области?

— Малые Ключи. Ливенский район.

— Ливенский, — повторил Тишков и посмотрел на него так, как смотрел всегда: с полшага глубже лица, отыскивая деталь, которую при нём поспешат спрятать.

Он положил сложенную карту на край стола и придавил её линейкой.

— Садись, Родин. Есть у меня к тебе дело. Не служебное.

Конец второй главы.

Глава 3

Родин сел на снарядный ящик, который в этой землянке служил табуретом.

Тишков вытянул из-под карты сложенный вдвое лист, но разворачивать не стал — придержал под ладонью.

— На станции Ливны стоят две наши машины. Из капитального ремонта. Пришли на платформах двадцать восьмого мая, и с тех пор их караулит сержант, который через день телеграфирует мне, что машины стоят. Мне они нужны здесь.

— Своим ходом?

— Своим. По железной дороге я их не получу: сейчас всё идёт в одну сторону и не туда, куда мне надо. Сто пятьдесят километров, ночами, три перехода. — Тишков развернул лист и подвинул его на середину стола. Предписание было отпечатано на машинке с той же изношенной лентой. — Срок — неделя. Через неделю обе машины стоят в балке. Возьмёшь двух механиков и старшину, старшина оформит приёмку. Роту оставишь на Ерохина.

Родин прочитал предписание дважды. Всё было обыкновенно: командировка, приёмка, доставка, подпись, печать. Он уже собирался встать.

— Родин. — Тишков говорил, глядя в целлулоид под картой. — Малые Ключи — двадцать вёрст от Ливен.

В землянке было слышно, как у входа капает с накатов, хотя дождя не было третий день. Земля просто держала в себе воду и отдавала её по капле.

— Тебе надо туда? — спросил Тишков.

Родин подумал и ответил, как было:

— Не знаю.

Комбриг посмотрел на него уже прямо, и в этом взгляде не было ни сочувствия, ни любопытства — было то самое внимание, от которого не спрячешь ни одной детали.

— Вот поэтому и поедешь, — сказал он. — Через месяц может стать нельзя.

Больше он не объяснил ничего, а Родин и не просил. Он вышел из землянки в тёплую ночь, поднялся по ступенькам и постоял наверху, на обратном скате, среди соловьёв, с предписанием в кармане.

За полтора года его спрашивали о многом: о выходе из котла, о фильтрации, о людях, о технике, о том, что он помнит и чего не помнит. Никто ни разу не спросил, надо ли ему домой.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом