ISBN :
Возрастное ограничение : 0
Дата обновления : 15.08.2026
— Читать — одно, — Сёмин посмотрел на свои руки. — А писать — рука не идёт. Она у меня к другому приучена.
Учились с апреля, по вечерам, тайно от всех, кроме Родина, который узнал случайно и сделал вид, что не узнал.
Витька разлиновывал ему листы, писал сверху строчку прописью и заставлял повторять. Сёмин выводил буквы медленно, крупно, с нажимом, и на третий вечер сломал два карандаша.
К маю он выводил связно.
Первое письмо, написанное им самим от начала до конца, ушло в Хреновое в конце мая. Оно было на полторы страницы, и Витька его не проверял, потому что Сёмин не дал.
Ответ пришёл в июле, уже под Бобруйском, и в нём была одна строчка, которую Сёмин никому не показал и над которой сидел вечер.
Родин увидел эту строчку случайно, через полгода, при других обстоятельствах, и запомнил её дословно.
«Ваня я твою руку узнала».
***
Т-34-85 пришли в батальон девятого мая.
Их было три, и они пришли своим ходом с распределительного пункта, и весь батальон вышел смотреть, как они втягиваются в расположение.
Родин обошёл первую кругом и остановился у башни.
Башня была другая. Она была больше и выше — литая, просторная, с командирской башенкой и с тремя членами экипажа внутри вместо двух: командир, наводчик и заряжающий.
Командир теперь только командовал.
Три года — с октября сорок первого — Родин сидел в башне, в которой командир одновременно был наводчиком, и три года на каждом выстреле выбирал между тем, чтобы стрелять, и тем, чтобы смотреть за боем. Он привык к этому настолько, что перестал считать это неудобством.
Теперь неудобства не стало.
Он влез внутрь и просидел там час, крутя головой в башенке, и вылез с тем же чувством, с каким вылезал в августе сорок третьего из первой самоходки Гаврилова.
Ствол был восемьдесят пять миллиметров.
Он прошёл вдоль него шагами и постоял у дульного среза.
Из этой пушки тяжёлый берётся в лоб с километра. Не в борт, не с двухсот сорока, не при условии, что он поедет и повернётся, — а в лоб, с километра, с первого выстрела при нормальном попадании.
Он вспомнил фанерный макет на выгоне за курской балкой, обмазанный глиной, чтобы не светился. Плетень и жерди, труба от молочарни, жестянка от кровельного железа.
Он вспомнил, как объяснял Гладышеву, что двадцать секунд, подаренные одним выстрелом в лоб, стоят машины.
С мая сорок четвёртого это переставало быть правдой.
Он не испытал ни торжества, ни облегчения. Он испытал ту же тяжесть, что и в августе у самоходки, и на этот раз назвал её сразу, не откладывая на неделю.
Она называлась так: это могло быть в сорок втором.
Три машины на батальон — это было немного. Родин отдал их в первую роту, целиком, и три недели гонял её отдельно от всех, потому что новая машина требовала другой работы: другая укладка, другие темпы, другой командир, которому теперь надо было учиться смотреть, а не стрелять.
Остальные девять были тридцатьчетвёрки с семидесятишестимиллиметровой.
Он расписал взаимодействие так: восемьдесятпятые работают по тяжёлым и по самоходкам с предельных дистанций, семидесятишестимиллиметровые — по средним, по пехоте и по огневым точкам, и в тесноте.
Эта схема продержалась до Берлина с одной поправкой, которую внесла жизнь в июле.
В апреле пришло письмо от матери, и в нём была новость.
Она писала, что в Малые Ключи вернулись двое, и один из них — Митя, сын соседки Варвары, тот самый, что был без вестей с августа сорок второго.
Митя был в плену.
Он попал под Сталинградом, работал в Донбассе на шахте, бежал осенью сорок третьего при отступлении, полгода прятался и вышел к своим. Его проверяли четыре месяца, отпустили домой на два месяца по состоянию, а после — снова в армию.
Мать писала об этом четыре страницы.
Как Варвара шла по улице от края до края и не могла дойти, потому что её останавливали в каждом дворе. Как Митя сидит и почти не разговаривает и ест мало. Как Варвара всем говорит одно и то же: «А я ведь ждала. А мне говорили — не жди».
В конце было приписано: «Алёша я к чему это тебе пишу. Ты своему товарищу который жену ищет скажи что бывает. Бывает Алёша».
Родин прочитал это дважды и в тот же вечер пошёл к Ковальчуку.
Пересказывать своими словами он не стал — дал прочитать саму страницу, потому что чужое письмо своими словами не пересказывают.
Ковальчук прочитал и вернул.
— В плену — это другое, — произнес он. — Плен в списках есть. Пленных считают.
— Считают.
— А угнанных не считает никто, — он помолчал. — Вы матери спасибо скажите. Я понимаю, что она хотела.
Больше он об этом не заговаривал, и Родин потом так и не решил, помогло это или сделало хуже.
Матери он всё-таки написал, что письмо передал.
В мае в Белоруссии стало тихо так, как не бывало с сорок первого года.
Тишина эта была особого сорта, и Родин к сорок четвёртому году уже умел отличать её от паузы.
Фронт стоял. Артиллерия работала по расписанию. Авиация ходила мало. Немец на той стороне копал и не высовывался.
А в тылу шло движение, которого не видел никто и о котором знали все.
Ночами по дорогам, восстановленным за апрель, шли колонны. Днём дороги были пустые. На станциях выгружались эшелоны, разгружались за два часа и уходили порожняком. В лесах западнее Гомеля появились районы, куда не пускали никого без пропуска особого образца.
Родин в конце мая ездил в бригаду и по дороге насчитал в одном лесном массиве три артиллерийских полка, которых там не было в апреле.
Он никому об этом не сказал, включая начальника штаба.
***
Двадцатого мая батальон получил приказ, в котором не было ни слова о задаче.
Приказывалось: совершить марш в новый район сосредоточения, семьдесят четыре километра, тремя ночными переходами, с полной светомаскировкой; днём в движение не входить ни при каких обстоятельствах; в новом районе машины укрыть и замаскировать в течение двух часов после прибытия; радиостанции опечатать и в эфир не выходить; переписку прекратить.
Последнее было новым.
Переписку прекращали перед большими делами, но Родин за три года видел это дважды.
Он объявил это батальону вечером двадцатого, и объявил как есть: почты не будет, писать нельзя, сколько это продлится — не знаю.
Люди приняли молча.
Потом Сёмин подошёл к нему один.
— Товарищ майор. А вот у меня письмо написано и заклеено. Сегодня утром закончил.
— Отдай старшине. Он положит в коробку и отправит, когда разрешат.
— А если не…
— Отправит, — перебил его Родин.
Сёмин подумал и отдал.
В ночь на двадцать первое батальон вышел на север.
Родин стоял в люке новой машины — он взял себе одну из трёх восьмидесятипятых, потому что комбату полагалась лучшая связь, а на них стояла другая радиостанция.
Дорога шла лесом.
По обочинам, в темноте, через каждые полкилометра стояли регулировщики, и это само по себе говорило многое: регулировщиков через полкилометра ставят там, где по дороге за ночь должна пройти дивизия.
На третьем часу марша их обогнала колонна.
Она шла встречным курсом на обгон, по левой стороне, тяжело и медленно, и Родин сначала по звуку решил, что это тягачи с орудиями большой мощности.
Потом он разглядел силуэты.
Это были не орудия.
Восемь машин прошли мимо в темноте, одна за одной, и каждая была ниже тридцатьчетвёрки и заметно длиннее, с длинным стволом и с широкими гусеницами, и звук у них был низкий и незнакомый.
Родин проводил их глазами и обернулся к Антипову, ехавшему на броне.
— Видел?
— Видел.
— Что это?
Антипов помолчал.
— Это, товарищ майор, я вам скажу через неделю, — произнес он. — Но восемь их было. Я посчитал.
Конец второй главы.
Глава 3
Новый район назывался просто лесом.
Он был в шести километрах от переднего края, за двойной цепью постов, и в нём стоял тот порядок, какого Родин за три года войны не встречал ни разу.
Батальон вошёл в него в четвёртом часу ночи двадцать четвёртого мая, а к шести утра над лесом не было видно ничего, что говорило бы о присутствии двенадцати машин, шестидесяти одного человека, кухни, летучки и двух подвод.
Машины стояли под сетями, вплетёнными свежим лапником, в отрытых за два часа котлованах по башню. Колеи от гусениц на въезде затёрли и засадили пересаженным подростом — на это ушло сорок человеко-часов. Кухню поставили в яме, топили только ночью и только сухим ольшаником, который не даёт дыма. Тропинки между машинами обозначили колышками и ходить разрешалось только по ним, потому что вытоптанная трава с воздуха читается лучше, чем машина под сетью.
Приказ, объявленный в первый же день, содержал двадцать девять пунктов, из которых Родин запомнил три.
Костров не жечь. Радиостанции опечатать. В эфир не выходить ни при каких обстоятельствах, включая аварийные.
И четвёртый, которого в приказе не было: не разговаривать громко.
К концу первой недели в лесу разговаривали вполголоса все, и никто уже не помнил, кто первым начал.
Тишина эта была не только у них.
Родин двадцать девятого мая ездил в бригаду и по дороге, на двенадцати километрах, насчитал шесть таких же районов. Он считал их по признакам, которые за неделю выучил: посты на съездах, свежая земля на обочине, натоптанность вдоль опушки, и главное — по запаху.
Пахло кухней и сортиром.
Лес, в котором стоит полк, пахнет за триста метров, и с этим ничего нельзя сделать никакой маскировкой.
В шести районах на двенадцати километрах стояло, по его прикидке, до двух дивизий и не меньше трёх артиллерийских полков.
Он поделил это на длину участка и получил цифру, от которой ему стало не по себе.
За три года он видел подготовку к наступлению трижды: под Кривцовом весной сорок второго, на Курской дуге и под Гомелем в ноябре. Первые две были жидкие. Третья была настоящая.
Эта не была похожа ни на одну из трёх.
Первую неделю в лесу Родин занимался тем, чего не любил: бумагами и ожиданием.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом